Виктор Мартинович – Озеро Радости (страница 5)
Когда через неделю, в пятницу, в двадцать один, после окончания «забора» (папа снова не приехал) Яся стучится в сторожку, вместо студиозуса оттуда выходит одетый в синюю униформу с надписью «Охрана» мужик с прокуренными усами и в очках с оловянной оправой. Он говорит, что «этат малады» уехал, а почему уехал, не знает, скорей всего — «намалацил дзенег на учобу», а может его уволила директор, и что он никому тут все равно не нравился за острый язык и «зловредный склад ума», и что он, мужик с прокуренными усами, на «вумника» в обиде за то, что тот назвал его «истуканом».
Душный коридор журфака БГУ. Портреты знаменитых выпускников на стенах. Все они — не журналисты, а писатели, поэты и члены Верховного совета. У стенда «Абитуриенту на заметку» толпа. Атмосфера, как на переполненной платформе подземки, где все ждут поезда, который никогда не приедет. Или приедет, но увидят его не все. Возможно, он уже приехал и забрал лучших с собой в интимную темноту тоннеля.
Девушки модельной внешности с укладками «как на свадьбу» и купленными в райпо вечерними платьями некрасиво размазывают по щекам слезы. Юноши косят под Игги Попа, Ника Кейва и академика Вернадского. И первые, и вторые, и третьи меняются в лице при грозовых отзвуках, доносящихся отовсюду: «осенний призыв», «военкомат», «медкомиссия».
Ясина фамилия — первая в списке поступивших, хотя она провалила собеседование по профпредмету, суть вопросов которого не поняла. Рядом с ее строчкой — приписка от руки, шариковой ручкой — «выделить комн. в студ. общежитии по ул. Первомайск. — протокол засед. профкома № 20 133», хотя она не просила комнату в общежитии и собирается жить дома: от Тарасова до центра Минска — двадцать минут на маршрутке.
Внезапно откуда-то из глубин коридора доносится крик: женский голос выкрикивает ее фамилию так, будто от этого зависит жизнь кричащей. Многие абитуриенты оглядываются на этот крик — фамилия сделалась в городе слишком известной.
Она проталкивается по «перрону» и подходит к звавшей — это несчастного вида методистка факультета. Она бормочет: «Ну слава богу, нашлась! Вас к телефону требуют, это срочно! Срочно!» Яся ныряет в каморку методистки, отмечает несчастный электрический чайник, запыленный фикус, желтенькие обои, жакетик, от которого пахнет восьмидесятыми и старой девой, принимает трубку из ее рук и вслушивается в тишину на том конце провода.
— Здравствуйте. С вами сейчас будет говорить Сергей Юрьевич, — торжественно объявляет трубка голосом, в котором больше металла, чем женственности.
Сразу вслед за этим — голос отца:
— Ну привет… — Звучит так, будто он начал говорить и отвлекся на что-то, он так часто делает, общаясь с людьми.
— Привет, — пожимает она плечами.
— Мне тут… э… позвонил ректор ваш и сказал, что ты оказала ему честь, решив поступить в БГУ.
Пауза. Видно, Яся должна здесь начать что-то говорить, но она не знает, что. И ей не хочется.
— Это правда? — спрашивает папа.
— Да. Правда, — снова пожимает плечами Яся.
— Ну, я рад, что ты поступила. — Последнее звучит как шутка. И он действительно смеется, добавив: — На бесплатное! С именной стипендией, как мне обещали!
Яся молчит. Она не знает, что говорить.
— Одного я как-то не понял, доча. — Слово «доча» звучит очень инородно. — Выбор факультета. Ты что, правда решила поступать на этот… На журфак?
— Ну да, — аккуратно отвечает Яся. — А что?
— А что ж со мной не посоветовалась?
«Потому что я не видела тебя два месяца, дорогой мой. А когда скреблась — даже не стучалась — скреблась, чтобы не слишком потревожить тебя и твою прекрасную белую дверь в мае, чтобы поговорить о будущем, ты, не открывая мне, крикнул: “Занят!” Крикнул как служанке, как кошке, так что же ты теперь хочешь?» — вот так нужно было ответить. Но так отвечать ему она разучилась. Да что там — никогда не умела она так отвечать своему отцу. Кажется, всего несколько человек во всей стране могли с ним так поговорить.
И она начинает униженно мямлить, отмечая, как ползет в сторону ее дикция, как сплющивается она под его властными, вескими репликами, как теряет остроту и резкость:
— Ну не знаю, пап. Это… Не получилось у меня как-то.
— Что же, давай мы тебя перекинем задником на какой-нибудь приличный факультет. Международные отношения подойдут? Будешь у нас дипломатом!
«Ага, дипломатом! И уеду далеко-далеко, на Огненную Землю, на мыс Горн, чтобы не напоминать тебе ни о себе, ни о маме, ни о флигеле, ни о той игрушке, большом мохнатом псе, которого ты мне подарил, а потом выкинул на помойку, вместе со мной», — продолжает она грубить папе, не раскрывая рта. Потом делает глубокий вдох и униженно выводит:
— Папочка, я все же осталась бы на журфаке, ладно?
— Но почему? Объясни! Зачем ты себе выбрала эту профессию? — наседает он.
Она вздыхает и формулирует, медленно и вдумчиво:
— Я хочу, наверное, жалеть тех, кого больше некому жалеть. И… защищать их.
— Тогда иди в солдаты. Или в Робин Гуды, — пытается он пошутить.
Яся протягивает трубку методистке, и та кладет ее на старенький аппарат — советская пластмасса цвета слоновой кости, трогательный диск с циферками. Яся находит чудовищное несоответствие в том, что голоса таких важных и влиятельных людей, как Сергей Юрьевич, могут передаваться всяким дребезжащим низкобюджетным электромеханическим хламом. С другой стороны, если бы ее каналом связи с отцом всегда был этот пахнущий проводами и изолентой телефон, а не вечнозакрытая белоснежная дверь, она разучилась бы говорить с ним не раскрывая рта гораздо раньше.
— Объективность журналиста состоит во всестороннести… Всесторонности… Всосторонности… Как это сказать? Когда и к тем, и к другим… Значит… Раньше, еще совсем недавно, дорогие мои студенты, была партия, хотя вы этого можете и не помнить. Как она говорила, так и было объективно. Когда я работал на XIX съезде КПСС… Ну, это… А теперь у нас демократия и свобода слова… И объективность должна быть всесторонной. Всесторонней…
Большинство лекторов на факультете похожи на постаревшего Дмитрия Пригова, который перестал писать стихи, купил себе галстук и научил жену его завязывать. От них пахнет столовой, на переменах они шуршат пакетиками в портфелях и извлекают беляши, которые стыдливо поедают, словно бурундучки.
Яся уже поняла все про «всосторонность», она тайком пишет коротенькие эссе — про человека, который приручил чайку и научил ее говорить, про чудака, который ночует на раскаленных за день жестяных крышах, про тайны троллейбусных депо, про крохотных человечков, живущих в саксофоне у уличного музыканта — все это слишком трогательно, чтобы такое публиковать, да и как она сунется в журналы, с ее фамилией? Кроме того, ее писанина совершенно не всесторонна и даже не всестороння.
Однажды она идет с факультета и замечает: улицы города вымерли. Она сворачивает в один переулок, не встречает там никакого движения — нет ни людей, ни машин; сворачивает в другой, оказывается на Маркса, выбирается по ней в мощенный рукав, вьющийся по дворам в сторону проспекта, протискивается мимо открытых гаражей с брошенными полуразобранными «Жигулями» и «Волгами», мимо веранд кафе с остывающими чашками нетронутого кофе, и оказывается на шестиполосной проезжей части, на поблескивающем солнцем асфальте, среди исправно работающих светофоров, которым некого останавливать, ибо нет ни пешеходов, ни даже велосипедистов.
Она беспечно бредет в сторону вокзала по разделительной полосе, воображая, что на город упала нейтронная бомба, и внезапно обнаруживает перед собой три ряда ОМОНа в черных шлемах с жестяными щитами, с дубинками наизготовку. Бойцы молчат и не шевелятся, как почетный караул. И лишь рации, включенные на полную мощность, оглашают окрестности каркающими командами, из которых следует, что сейчас то ли ОМОН пойдет в атаку, то ли, напротив, атака пойдет на ОМОН.
И тогда Яся разворачивается и изо всех сил бежит обратно к той арочке, через которую протиснулась на проспект, и видит, что тут, у арочки, двойное оцепление из людей в кожаных куртках с озабоченными лицами — настолько озабоченными, что к ним страшно даже близко подходить, и улица напротив перекрыта грузовиком, по сторонам от которого выстроился спецназ в черной униформе. И дальше она слышит рев, идущий снизу, от земли, от начавшего вдруг дрожать асфальта, и видит, что с другой стороны приближается людское море, толпа, в которой каждый явно кричит свое, издали производит гул, который сливается в одно сплошное «а-а-а-а!», и это «а-а-а!» становится громче и страшней при виде рядов ОМОНа. И когда она явственно понимает, что ей совершенно некуда бежать, что она надежно зажата и законопачена между двумя ненавидящими друг друга силами, ОМОН получает команду наступать.
По жестяным щитам грохочут резиновые дубинки, и эта канонада заглушает рев приближающихся людей: с каждым ударом ОМОН делает шаг вперед, и ясно, что эту поступь ничто не остановит — ни хемингуэевский «мотылек и танк», ни Яся. И вот, уже чисто инстинктивно, она вжимается в углубление между двумя пилястрами в сталинском доме, и твердыни сшибаются прямо перед ней с влажным хрустом. Она видит, как прямой удар срывает очки с мужчины, который держит плакат, где написана фамилия ее отца, ее фамилия; там написано что-то злое, очень злое, но плакат уже растирают по асфальту тяжелые берцы, вместе с его беспомощной злостью. Видит, как кому-то выбивают зубы. Видит, как эффективны усиленные металлическими пластинами перчатки, как легко отбивают человеческую плоть металлические дырчатые щиты. Потом подъезжают автобусы с черной клеенкой на окнах и всех оставшихся лежать или сидеть или просто — оставшихся, не побежавших, принимаются паковать, деловито, как при уборке картошки, с такими же сугубо сельскохозяйственными звуками.