реклама
Бургер менюБургер меню

Виктор Лопатников – Даниил Гранин. Хранитель времени (страница 6)

18px

У учительницы литературы не было никаких аппаратов, ничего, кроме стихов и убежденности, что литература — главный для нас предмет. Ее звали Аида Львовна. Она организовала литературный кружок, и большая часть класса стала сочинять стихи. Один из лучших наших школьных поэтов стал известным геологом, другой — математиком, третий — специалистом по русскому языку. Никто не остался поэтом. Мне же стихи не давались. С тех пор у меня появилось благоговейное отношение к поэзии, как к высшему искусству. В порядке самоутверждения я тоже написал в школьный журнал, написал о том, что поразило меня тогда — о смерти С. М. Кирова: Таврический дворец, где стоял гроб, прощание, траурная процессия…»

«С 6-го класса или, пожалуй, с 7-го я вдруг почувствовал, как хорош мой класс в новой школе, сколько в нем разных ребят, и все мне интересны. Прошло столько лет, а я помню весь класс, всех тридцать шесть человек. Всех вспоминаю с любовью. Егорова-Горская, две блондинки-подружки неразлучных, Женя Лякшина, которую я прозвал Междуляшкина и за это меня таскали к директору, Муся Букашкина. Боже мой, сладостно даже вспоминать их имена и фамилии, без всяких фотографий медленно проступает в памяти их детский облик.

Что такое класс, ведь его специально не подбирают? Это стихийно собранное сообщество. И складывается оно по каким-то своим таинственным законам, каким — никто не знает, может, кто-то изучает, какие-то психологи, но, к счастью, результатом этих исследований не пользуются, а как испокон веку школьный класс появляется, так это и получается. Между тем это весьма важная часть школьной жизни, может, важнейшая. Считается: первое — хорошие учителя, второе — семья. Они формируют, учат школьника, и почти никто не учитывает такую составляющую, как класс. Наш класс я любил и мчался утром с удовольствием в школу. Моя дочь не любила свой класс и шла в школу без особой охоты. А бывают ведь такие классы, из-за которых вообще не хочется учиться.

В классе есть свои лидеры, свои гении, свои обалдуи. У нас в классе был один отпетый хулиган — Юзя Ш. Его всегда наказывали, он дерзил учителям, хамил. Сидел на задней парте и оттуда отпускал свои ядовитые, порой нецензурные прибаутки. Его выставляли из класса, вызывали родителей, предупреждали, он избивал непокорных, руководил драками с соседней школой, имел кастет свинцовый, принес и продал кому-то из нас финку — в общем, допрыгался до того, что его исключили из школы. И что вы думаете? Класс, который страдал от него, злился, может быть, даже стыдился его, класс наш сразу как-то поблек и многое потерял в яркости своей внутренней жизни. А еще вот тот парень, Ван дер Люббе, тупой, скучный, неинтересный, а когда он заболел надолго, нам его стало не хватать и даже ходили к нему в больницу. Нет, класс — это поистине таинственное произведение неведомого художника, витраж, свет которого надолго определяет душевный наш климат».

«У нас была очень хорошая школа. Я имею в виду нашу ленинградскую школу на Моховой. До этого я учился в Старой Руссе, в других школах, а с шестого класса — на Моховой. Прекрасная была школа. Не только потому, что дала знания, не только потому, что вообще эти годы были хорошими, но и потому, что школа наградила меня друзьями, и до сих пор я живу этой дружбой. Оказалось, что школьные друзья — самое прочное приобретение для души. Большая часть моих друзей — школьные друзья, хотя расставались на десятки лет… Как правило, это интересные и хорошие люди, которые много поработали, много сделали, самые разные люди. Вот это из детства. Потом юность, моя молодость — все это отняла война, поскольку я с первых дней ушел на войну добровольцем и воевал почти до конца войны. Очень хорошими были студенческие годы.

Были и горькие вещи. Помню, меня не принимали в комсомол, потому что отец у меня был лишенец. Было такое звание: отец, лесник, был сослан в Сибирь и лишен избирательных прав. И меня никуда не принимали. Это было очень горько. Но потом, уже перед войной, я вступил в комсомол. Меня сначала приняли в кандидаты комсомола… У многих моих друзей, школьных и студенческих, отцов и матерей сослали, а потом самих ребят выслали из Ленинграда. Тяжкое было время. Но тем не менее, помимо всего этого, была какая-то сильная тяга к гуманитарным наукам. Мало того, что мы занимались в институте, так еще ходили в Центральный лекторий на Литейный, там были курсы по истории литературы, античного искусства, театрального искусства, живописи. Мы ничего не пропускали, бегали на эти курсы и лекции. Бегали в филармонию. Мы очень жадно пользовались Ленинградом. Ходили по всем театрам. Ленинград был сокровищем. Мы чувствовали, что покинем Ленинград (многие действительно уехали из Ленинграда на работу — у нас были геологи, строители), и торопились им насладиться. Эта жажда насладиться Ленинградом очень характерна для моей юности».

«Как это произошло — помню плохо. Честно говоря — совсем не помню. Должен был бы. Во всех подробностях, мне уже было тринадцать лет…

Отца выслали. В Сибирь. Сперва в Бийск. Потом куда-то в тамошний леспромхоз. От него приходили успокаивающие открытки. Приятно округлый почерк, читая, я видел его руку в рыжих веснушках, с аккуратно обстриженными ногтями. Перед сном он гладил меня. Проводил два раза от макушки до шеи. Мать никогда не гладила. Теперь, без отца, я плохо засыпал.

Жизнь наша круто изменилась. Семья обеднела. Не стало деревенской снеди, той, что производил отец — самодельные сыры, деревенское масло, грибы, брусника. Довольствовались карточками, в магазинах вырезали талончики на жиры, на консервы, давали селедку, крупы и «макаронные изделия». Мать мчалась из одной очереди в другую. До позднего вечера работала за швейной машинкой.

В нашем классе и с другими стало происходить похожее. Отцы исчезали… Колбасьев, Канатчиков, Бершев… Нас оглушил арест отца Толи Лютера, любимца класса. Лютеры жили на набережной, в большой шикарной квартире. Отец его занимал какую-то высокую должность, ездил на казенной машине. Когда отца арестовали, об этом объявили в газетах. «Враг народа…» Что-то было еще о нем, как о деятеле латышской компартии».

«Понятие «дорого», «слишком дорого» останавливало нас на каждом шагу.

Не было денег на кино, дорого выписать «Пионерскую правду», а уж «Вокруг света» тем более. Котлеты мясные — дорого, пирожное — событие, а крабы, икра — это могли позволить себе легче, тем более что не пользовались они спросом и в магазинах висели плакаты: «Всем попробовать пора бы, как вкусны и нежны крабы!».

В девятом, десятом классе любимыми нашими книгами стали «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» Ильфа и Петрова. Оттуда наизусть цитировали большие куски.

Мы любили тогда Маяковского, Светлова, Тихонова, Сельвинского.

Собственных книг в доме имелось немного. Книга, особенно детская, представляла драгоценность. Жюль Верн, Джек Лондон, всякие приключения — их брали друг у друга почитать, обертывали бумагой. Книга жила долго, ее переплетали любовно и красиво. Пользовались мы вовсю библиотеками. В библиотеках стояли очереди, на руки давали не больше двух-трех книг.

Что нас более всего захватывало и привлекало, так это путешествия, полеты, экспедиции. Эпопея челюскинцев, Чкалов, экспедиция Нобиле, полет Амундсена… В разные годы, но одинаково волнующие события. Переполненный, как никогда, Невский проспект в день возвращения челюскинцев. Толпа ликующих ленинградцев. Медные громы оркестров. Сыплются сверху листовки. И общий, соединяющий всех восторг! Такой же стихийный праздник достался нашим детям в счастливый апрельский день 1961 года, когда все высыпали на улицу, пели, обнимались, кричали: «Ура Гагарину!», несли самодельные плакаты: «Мы в космосе!».

«Я вспоминаю свои первые детские представления о писателе. Да и не только детские, и позже, в юности, писатель казался мне человеком необычным, удивительным не только своей способностью создавать образы живых, осязаемых людей, но и своим могуществом: он все может, значит, за все в ответе, он проникает в души людей и выражает душу времени. Исторические романисты — это, конечно, очень интересно, но это не то. Вот те, кто пишет о моих сверстниках, о том, что творится вокруг нас, — вот с таким писателем мечталось встретиться. Такие люди, казалось нам, владели всеми тайнами грядущего».

«Когда Гранину было лет четырнадцать, он написал первый рассказ. Сам рассказ не сохранился, да и названия его Гранин не запомнил. Но о чем бы вы думали идет в нем речь? Ни более ни менее как о писательской судьбе! Старый писатель всю свою жизнь прожил для творчества, для литературы. Что бы у него ни случилось, всегда все становилось элементом сюжета. Он как будто сам не жил, а все свое личное бытие строил как материал для книг. Даже смерть сына он рассматривал как сюжет для художественного произведения. И вот жизнь прожита; она вся переплавлена в книги, а у самого автора уже больше ничего не осталось, и с ужасом он убеждается в том, что и жизнь ушла и писать больше не о чем. И он решает уйти из жизни. Весь рассказ построен в виде рукописи, якобы найденной у постели старого писателя, покончившего самоубийством. Нет надобности доказывать всю наивную литературность этого опыта. Что мог знать четырнадцатилетний мальчик о драме писателя?»