18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Виктор Костевич – Двадцатый год. Книга вторая (страница 24)

18

Из восьми препятствий дама повредила пять. И хотя Мария ей сочувствовала, можно даже сказать «болела», она была, скорее, довольна. Лучше всех был Тадеуш Борковский.

После эффектной дамы по паркуру полетел Охоцкий, на красивом мерине, сером и необычайно мощном. Папочка, узнавши Томаша, радостно затряс руками, что-то сообщая соседу с костылем.

(«Мой ученик!» «Как прыгал?» «По Ксенофонту без повалов, по Фукидиду – минимум штрафных, до Платона мы доехать не успели».)

Повалов у Томаша на этот раз случилось два, и хотя Мария болела и за него… Впрочем, не будем повторяться.

***

Поведение вторгшихся в Галицию и Польшу красных войск озадачивало польских пропагаторов. Не было материала. Беженцы, и без того не очень многочисленные, не извлекали из памяти ровным счетом ничего интересного. Шмыгавшие через крайне условную линию фронта селяне тоже занимательного не сообщали. Воистину, ждали вторжения, ждали – и чего дождались?

О, это неспроста, переговаривались штатские, а вслед за штатскими и польские солдаты, услыхавшие о диковинных, абсолютно невероятных и просто невозможных вещах. Должно быть, у них есть специальный приказ, рассуждал довольно здраво какой-нибудь сержант: не чинить безобразий и вести себя прилично. Вот они и не чинят, вот они себя и ведут. Молодые, не послужившие в старой прусской или русской армии, верили сержанту неохотно. Что за приказы? Не может быть таких приказов. Кто их будет исполнять? Кто в такой армии станет служить? Это же курам на смех, а не армия.

Да, да, у них есть особый приказ, утешал себя идейный патриот, отец красивой гимназистки, ни разу, в целую неделю не изнасилованной красной дичью. Хитрый коварный приказ. Не грабить, не насиловать, не убивать, не пьянствовать. И еще у русских есть свирепые комиссары, евреи, немцы, латыши, которые расчетливо, в агитационных и пропагандистских целях, принуждают несчастную красную сволочь к образцово-показательной, бесчеловечной дисциплине, угрожая казнями, расстрелами и пытками.

В обе стороны от фронта расходились слухи о репрессиях, действительных и мнимых, жутких и бесчеловечных. «Пани Гроховская, пани себе представляет, двое русских под видом обыска грабанули пана адвоката Сковронского, прямо в квартире, а их за это… сразу… к стенке!» «А один бедолага, представьте себе, хотел задрать юбку Кристинке Новицкой, вроде бы так даже вставить не успел, а патруль его за шкирку, в трибунал и туда же». «Нелюди, нехристи, не европейцы. Покорное стадо. Азия». Ответ на волнующий вопрос отыскался. Но для прессы не годился и он.

Кого-то, следует признать, действия проклятых комиссаров успокаивали. Но не патриотов со стажем, не юных скаутов, не членок женских кол, не поднаторевших в теологии попов. Они-то знали, что скрывается за красной, насквозь показной дисциплиной. «A propos, вы в курсе, почему они зовутся большевики? – объяснял духовным чадам какой-нибудь ксендз Петр. – Потому что им хочется больше других. Впервые в человеческой истории торжествует человеконенавистническая, аморальная, бездуховная философия, порожденная завистью и материализмом. Месть неудачников, моральных и физических уродов, духовных калек – высшим, природою избранным классам, совершенным, образованным, интеллигентным, умным. Элите! Чем они лучше на вид, тем они хуже по сути, ибо своим сугубо мнимым благонравием способны ослепить и привлечь наше польское быдло, которое тоже мечтает о перевороте, о переделе собственности и земли. Еще немного и оно, окончательно отринув Христа, переметнется на сторону Маркса и его исчадий Ленина и Троцкого».

У Мацкевича в редакции царил переполох.

«О чем писать? – вопрошали газетчики. – Эти мерзавцы ведут себя… Трусы. Импотенты. Тургеневские барышни!»

Редактор пожимал широкими плечами.

«Друзья мои, вы родились вчера? Позавчера? Или может, возомнили себя толстыми, достоевскими, золями? Вы – журналисты! Репортеры! Военного времени! Что-то изменилось? Кончилась война? Пишите то же, что и раньше. Если кто забыл, вас касается, пан Мацкевич, напоминаю. Тема первая – повальный грабеж гражданского населения, циничные убийства домашних животных, как-то гусей, овец, коров. Тема вторая – массовые изнасилования, начиная с двенадцати, хотя лучше, думаю, с тринадцати лет. Тема третья – всеобщее пьянство, мутный самогон и оскорбления религии, красная дичь развлекается стрельбою по храмам, цинично уничтожая памятники европейской культуры и попирая общечеловеческие ценности. Тема четвертая – циничное истребление пленных, лучше раненых, здоровых публика не пожалеет, какого-де черта сдались. Тема пятая, очень хорошая, развивает воображение школьников – уничтожение военных госпиталей, лазаретов, санитарных обозов, цинично изнасилованные и заживо сожженные санитарки, можно с деталями не для малолетних, это понравится детям. Тема шестая – свальный грех, красноармейцы и красноармейки прилюдно и безлюдно блудят, предаваясь привычному скотству. Откуда я знаю? В пролетарской армии море пролетарских баб. Вам не известно, что пролетарии делают с пролетарками? Правильно, пан Мацкевич, то же самое, что пьяные варшавские репортеры со златокудрой Моней из найтклуба. Но гораздо более цинично. Тема седьмая – осквернение храмов. Пан Мацкевич, кто сказал „было”? Было в другом аспекте, пьяной стрельбы по куполу и витражам, а это в аспекте… так сказать… Вот именно. Пишите, родина ждет. Кто сказал „сиюминутные задачи”? Вы, пан Мацкевич? Ложь! Поверьте, господа, историю творит не Буденный, не Брусилов, не Ленин. Даже не маршал. Ее создаете вы. Лет через сто не только мы, поляки, но сами русские будут учить ту историю, какую сегодня напишите вы».

Когда Мацкевич, сохранив все редакторские «цинично», рассказал о редколлегии Высоцкому, штабс-капитан счел наиболее удачной идею с храмами. «Warum?» – не сразу понял Мацкевич, успевший влить в себя до полбутылки красного. «Потому что любая церковь с ее колокольней является отличным ориентиром. Это во-первых. Во-вторых на колокольню можно поставить пулемет. В третьих, туда посадят артиллерийского или другого наблюдателя. В совокупности это делает культовые сооружения целью для артиллерийского и ружейно-пулеметного огня любой противоборствующей стороны, что неизбежно влечет заметные невооруженным глазом разрушения. Каковые всегда можно предъявить в качестве доказательства циничного… чего-нибудь там».

Поразмыслив, Высоцкий оценил и осмеянную поначалу идею массовых изнасилований. Почему – этого Мацкевич спрашивать не стал. Даже ослу было ясно: природная скромность и застенчивость польских девушек, замужних женщин, христианок и католичек, заставит их молчать о совершенном с ними красной сволочью, а следовательно каждую из них можно смело объявить многократно и цинично изнасилованной. Не говоря о том, что под игом большевиков они вынужденно слушали их речи, каковые сами по себе являются духовным насилием – не только над польками, но и над поляками-мужчинами. Последнее можно трактовать как акт циничной и насильственной духовной содомии.

– Я решил все же вырваться на фронт, – пережевывая нежную телятину, признался Высоцкому Мацкевич. – Неловко оставаться в безопасности, когда решается… – Он не сказал, что именно решается, но для обоих было бесспорно: на фронте что-то решается. – А ты, не хочешь? Увидеть собственными глазами?

– Я? Увидеть? – Анджей задумался. – Знаешь, Фелек… – Мацкевича звали Феликсом. – Пожалуй, нет.

– Понятно, – снова принялся жевать Мацкевич.

Строго говоря, понятно ему было лишь то, что Анджей по какой-то причине не хочет видеть фронта, то есть ровно то, что сказал ему Анджей, иначе говоря – ничего Мацкевичу понятно не было. Но его, Мацкевича, это не волновало. Слишком давно они знали друг друга, чтобы выдвигать идиотские предположения, каковые бы непременно выдвинул посторонний. («Пану Высоцкому дорог комфорт. Пану Высоцкому страшно. Пан Высоцкий сочувствует красным. Пан Высоцкий – ленинский шпион».)

– А мне вот хочется, – признался Мацкевич со смущением. – Закажем черного «Пино»?

– Рейнского? Давай. Только имей в виду, сегодня я оплачиваю всё.

– Это нечестно. У меня гонорар. Не за пропаганду, за стихи. Не бойся, читать не стану. Что Ася?

– Не рискнул бы сказать, что отлично. Но в целом…

Анджей не закончил.

– Понятно, – повторился Мацкевич. – Ты, я вижу не совсем в настроении. Но на «Пино», полагаю, это не скажется?

– Ничуть. «Пино» не политика, не большевики и не маршал. Пино это…

– Сорт винограда, – не колеблясь закончил Мацкевич. – Кому ты киваешь?

– Томашу Охоцкому.

– Томеку? Холера!

Мацкевич обернулся и проворно замахал руками.

Все трое, Анджей, Феликс и Томаш, когда-то учились в одной гимназии. Потом, пусть и по разным специальностям, в университете. Доучился пока один Мацкевич – в Ростове. Двое других промотались по фронтам, Анджей в пехоте, Томаш в кавалерии. Встретились в Варшаве, в девятнадцатом. Томек, с его страстью к лошадям, вскоре снова оказался в коннице. Теперь он приближался к ним, ловко проходя по паркуру между столиков. Вместе с ним – невысокий, чуть курносый поручик, тоже явный и несомненный кавалерист.

– Позвольте представить, – улыбнулся Охоцкий Анджею и Феликсу, – поручик Тадеуш Борковский. Говоря между нами, граф.