Виктор Колупаев – Сократ Сибирских Афин (страница 14)
Я сидел на алтаре, который оберегал меня от титанов, а они угрожали мне — с помощью зеркала — собственным моим телесным обликом. И я понял, что танцующие Диоскуры помогают спасителю Дионису, чтобы я не соблазнился данностью, тем, что я якобы есть, а обратился к чему-то более высокому, явленному в танце. Ведь я наверняка смогу достичь этого.
В смертном от природы потомке титанов — во мне, человеке без имени — отыскалось бессмертное, свершилось мое второе рождение. Теперь бы понять, что это было, есть или будет.
— Ладно, буду понимать, — согласился я с Каллипигой и оглядел помещение, в котором находился.
Глава восьмая
На отдельном столике стояло несколько кратеров — больших ваз на устойчивой ножке — с широким горлом и двумя ручками. Кратеры были покрыты росписью из жизни героев и богов и предназначались для смешивания вина с водой. К каждому кратеру полагался киаф — ковш с высокой ручкой и крючком на конце, украшенном изображением лебединой головки. Больше всего меня заинтересовал кувшин с одной ручкой и сдавленным в виде трилистника горлом для разливания вина. Слегка наклонив кувшин, служанка одновременно наливала вино в три расставленные треугольником чаши: одна струя вытекала через передний, две другие — через боковые стоки-раструбы устья.
Гости пили вино, кто из килика — неглубокой открытой чаши с двумя горизонтальными ручками на высокой или низкой ножке, кто из глубокого скифоса или котила, а то и из канфара — чаши на ножке с высоко поднимающимися ручками. Мне все время почему-то попадал объемистый котил. И я периодически пытался вычислить, больше или меньше древней поллитры входит в него, но сбивался, хорошо еще, что вино мне подавали не в ритоне — сосуде в форме рога, который нельзя было поставить на столик, не расплескав содержимое. А так я мог время от времени не допивать котил до самого дна, а когда все же допивал, то обнаруживал на дне надпись, смысла которой понять никак не мог.
— Так выскажи, Сократ, свое предложение по поводу темы нашего симпосия, — сказал Солон, кажется.
— Вот этот вот, милый нам всем глобальный человек, в основном интересуется только одним. Ему для чего-то важно знать, что такое Время и Пространство. Ну и еще некоторые пустяки его интересуют: Жизнь, Смерть, Бог.
— Бога нет! — напомнил исторический и диалектический материалист.
— Он что, твой глобальный человек, еще не научился говорить? — спросила Каллипига у Сократа, хотя могла бы спросить и у меня.
— Молчание скрепляет речи, — вместо меня ответил Солон. — А своевременность скрепляет молчание.
Так и есть, подумал я. И это была пока что единственная мысль в моей голове.
— Во-первых, он не мой глобальный человек, — продолжил Сократ, а — наш глобальный человек. А во-вторых, он, впервые вкусивший слова, наслаждается им, как если бы нашел некое сокровище мудрости. От наслаждения он приходит в восторг и радуется тому, что может изменять речь на все лады, то закручивая ее в одну сторону и сливая все воедино, то снова развертывая и расчленяя ее на части. Тут прежде всего недоумевает он сам, а затем повергает в недоумение и всякого встречного, все равно, попадется ли ему под руку более юный летами, или постарше, или ровесник; он не щадит никого из слушателей, и не только людей, но и животных; даже у варваров он не дал бы никому пощады, лишь бы нашелся толмач.
— На какую же тему будет сегодня говорить глобальный человек? — спросила Каллипига.
— Конечно же, о Времени и Пространстве! — воскликнул Сократ. — Так ведь?
Я молча кивнул.
— Вот видите. Пространность его речей не должна вас огорчать, поскольку эта проблема занимает его целиком и полностью. И от этого он, если начинает говорить, то не может уже остановиться. Но и мнения других ему интересны. Если вы согласны, то мы отлично проведем время в беседе. Пусть каждый из нас, справа по кругу, скажет как можно лучше похвальное слово Времени и Пространству, и первым пусть начнет Питтак, который и возлежит первым, и является отцом беседы.
Я тут же сообразил, что при таком порядке высказываться мне придется последним, что меня вполне устраивало. А впрочем, в любом случае моя речь состояла бы из полнейшего и убедительнейшего молчания.
Во время обеда мы занимали на ложах такое положение, чтобы каждому было удобно протягивать правую руку к столу, если короче, то на животе; а теперь я лежал боком, так что все гости были за моей спиной. Балансируя полным котилом, я перевернулся на левый бок, лицом ко всем и в первую очередь к Каллипиге. Зря я это, наверное, сделал, но очень уж хотелось услышать что-нибудь о Времени и Пространстве.
Питтак спокойно поглядывал на Сократа и помалкивал.
— Алкей называл тебя, мудрейший Питтак, “темноедом”, потому что ты обходишься дома без светильника.
— И вовсе не так он меня называл, Сократ, — спокойно возразил Питтак, — а “темноужинателем” и не потому, что я поздно обедал, а потому, что находил приятным общество дурных и бесславных собутыльников. Ведь в старину, когда еще пользовались электрическим освещением, слишком ранняя трапеза считалась предосудительной.
— А еще он называл тебя “распустехой”, потому что ты ходишь распоясанный и грязный.
— Ну да, Сократ, — ответил мудрец, — ты-то у нас красавец и чистюля! Вообще же, если бы люди понимали разницу между невозможным и необычным, между противным природе и противным нашим представлениям, тогда бы они не впадали ни в доверчивость, ни в недоверчивость, а соблюдали бы золотое правило Хилона: “Ничего сверх меры!”
А Сократ продолжал:
— Не в обиду тебе я все это сказал, Питтак, а чтобы навести тебя на разговор. Ты ведь хороший человек.
— Трудно быть хорошим, Сократ, как сказал я однажды, когда мне предлагали единоличную власть.
— Это после того, как ты низложил зоркальцевского тирана Меланхра? — спросил Солон. — Но ведь ты пользовался великим почетом, и тебе была вручена власть. Ты располагал ею десять лет и навел порядок в государстве.
— А потом добровольно сложил ее сам, — сказал Питтак. — Если искать дельного человека с пристрастием, то такого и не найти.
— Ну, а все-таки… Что благодатно?
— Время.
— А что скрыто?
— Будущее.
— Разве ты не знаешь, что умрешь в глубокой старости?
— Как не знать? Знаю, конечно. Ведь я умирал уже не раз.
— И все равно утверждаешь, что будущее скрыто?
— А кто его видел, Сократ? С неизбежностью и боги не спорят. Дело умных предвидеть беду, пока она не пришла. Дело храбрых — управляться с бедой, когда она пришла.
— Что это ты, Питтак, заговорил о какой-то беде? — удивилась Каллипига.
— Всему свое время, — ответил Питтак и после этого таинственного заявления погрузился в созерцание содержимого объемистой чаши, не забывая, впрочем, иногда отхлебывать глоток-другой хиосского. Сократ же обратился к его соседу, лежащему чуть выше.
— А что скажешь о Времени ты, Солон? — спросил Сократ.
— Сними с меня это бремя, — попросил Солон.
— “Снятие бремени” — это твое дело, Солон. Это ведь ты освободил от кабалы людей и их имущество. Когда многие занимали деньги под залог самих себя и по безденежью попадали в кабалу, ты первый отказался от долга в семь тысяч каких-то там американских, что ли, долларов, который причитался тебе, и этим побудил к тому же самому и остальных кредиторов. Вот и сейчас Сибирские Афины еще лелеют надежду, что международный валютный фонд спишет с них долги. Да только этому фонду ты, видно, не пример.
— Нет, нет, не пример! — шумно согласились мудрецы.
— А ведь когда-то, — продолжил Сократ, — народ Сибирских Афин шел за тобой с радостью, и с радостью принял бы даже твою тираническую власть. Однако ты не только сам от нее отказался, но и Писистрату, своему родственнику, препятствовал в его замыслах, о которых догадался по уму своему и жизненному опыту. Ворвавшись в государственную думу с копьем и щитом, ты предостерег о злонамеренности Писистрата и провозгласил, что готов помогать против него. “Граждане сибирские афиняне, — сказал ты, — иных из вас я умней, а иных из вас я храбрей: умнее тех, кто не понимает Писистратова обмана, а храбрее тех, кто понимает его, но боится и молчит”. Но Дума, стоявшая за Писистрата, объявила тебя сумасшедшим.
— Ах, Сократ, ты заставляешь меня вспоминать времена, которые еще только когда-то будут. Точно ли я сумасшедший, покажет недолгое время: выступит правда на свет, сколько ее не таи.
— И что же будет дальше? — заинтересованно спросила Каллипига.
— А дальше, по приходе Писистрата к власти, не сумев вразумить народ, я сложил свое оружие перед советом военачальников и сказал: “Отечество мое! я послужил тебе и словом и делом!” И отплыл погостить к губернатору Крезу в Тайгу.
— Сдался, предатель! — заорал вдруг Межеумович. — Путь капитализму в Сибири открыл! — Но его тут же успокоили полным котилом неразбавленного вина.
— И чем же ты, мудрейший Солон, теперь занимаешься? — спросила Каллипига.
— А теперь я предписываю читать перед народом песни Гомера: где остановится один чтец, там начинать другому. И этим я прояснил Гомера больше, чем Писистрат, повелевший записать поэмы Гомера. И главным образом в тех стихах, начинающихся так: “Но мужей, населяющих град велелепный, Сибирские Афины…” Ну, а дальше вы и сами знаете.
— А что, Солон, законы, предложенные тобою для Сибирских Афин, беспрекословно выполняются?