Виктор Колупаев – Сократ Сибирских Афин (страница 102)
— Да нет же, Сократ, совсем не это! Я имею в виду, как им жить дальше.
— А улучшением положения пенсионеров не хочешь заняться?
— Нет, Сократ. Это слишком ничтожно для меня.
— А для стариков это, может быть, было бы великим делом.
— Все равно.
— Значит, ты им станешь советовать, кого лишить жизни, а кого пока только — свободы?
— Ну.
— Совет по этому поводу может дать каждый. Но твой-то, конечно, будет наилучшим!
— Ну.
— Отлично. Давай же назови теперь, кого в целях улучшения человеческого общества лучше лишить жизни?
— Не очень-то я сейчас это разумею.
— Но желание такое есть?
— Есть желание, Сократ. Я сейчас словно безумно пьян.
— Напейся и перед выступлением в Народном Собрании.
— Но тогда я и двух слов не свяжу.
— Да ведь это позор, глобальный человек! Представь, если кто обратиться к тебе за советом по поводу пития — мол, какой пойло будет лучше и сколько и когда оно будет уместнее, а затем тебя спросит: “Что ты разумеешь под лучшим пойлом, глобальный человек?” — ты ведь сможешь ответить, что под лучшим пойлом разумеешь то, от которого становится весело, а поутру не болит голова и желудок, хотя ты и не выдаешь себя за дегустатора, а всего лишь за защитника высокой нравственности народа. А тут, выдавая себя за знатока и выступая советчиком в деле убийства, как человек знающий, ты не сумеешь ответить на заданный тебе вопрос! И ты не почувствуешь при этом стыда? И не покажется тебе это позорным?
— Очень даже покажется, — согласился я. — Я хоть и стараюсь, но не могу ничего уразуметь. Меня все время тянет в две разные стороны. Справедливым мне кажется то одно, то прямо противоположное.
— Но как же, глобальный человек! Ты сам не можешь различить, что справедливое, а что несправедливое? Или тебя этому кто-нибудь научил?
— Сократ, ты надо мной насмехаешься!
— Нет, клянусь твоим и моим богом дружбы! И менее всего я хотел бы нарушить такую клятву. Но если ты знаешь такого учителя, скажи мне, кто он?
— Мы-все.
— Ссылаясь на нас-всех, ты прибегаешь не к очень серьезным учителям.
— Почему это? Разве мы-все не способны обучить?
— Даже игре в шашки и то неспособны. А ведь это куда легче, чем внушить понятие о справедливости. Безумную же ты лелеешь затею, глобальный человек, учить других тому, чего не знаешь сам.
— Я думаю, Сократ, что сибирские афиняне редко задаются вопросом, что справедливо, а что несправедливо. Они считают, что это само собой ясно. Поэтому, отложив попечение о справедливости, они заботятся лишь о пользе дела. Ведь справедливое и полезное, как я полагаю, — это не одно и то же. Скольким людям, чинившим величайшую несправедливость, это принесло выгоду, в то время как другим, хоть и вершившим справедливые дела, по-моему, не повезло.
— Но что же, если даже допустить, что справедливое и полезное весьма друг от друга отличны, не думаешь ли ты, будто тебе известно, что именно полезно и почему?
— А отчего же и нет, Сократ. Только не спрашивай меня снова, от кого я этому научился или каким образом я пришел к этому сам.
— Ладно… Поскольку ты избалован и с неудовольствием примешь повторение прежних речей, я оставлю пока в стороне вопрос о том, знаешь ты, или нет, что полезно сибирским афинянам. Но ведь и относительно справедливого и несправедливого, прекрасного и безобразного, хорошего и дурного, полезного и бесполезного ты колеблешься в своих ответах. И не объясняются ли твои колебания тем, что всего этого ты не знаешь?
— Тут я с тобой согласен, Сократ.
— Но если ты колеблешься, то не ясно ли из сказанного раньше, что ты не только не ведаешь самого важного, но вдобавок, не ведая этого, воображаешь, будто ты это знаешь?
— Похоже, что так, Сократ.
— Увы, глобальный человек, в каком ты пребываешь тягостном состоянии! Я боюсь даже дать ему имя. Однако, поскольку прохожие уже не обращают на тебя внимания, пусть оно будет названо. Итак, ты сожительствуешь с невежеством, мой милейший, причем, с самым крайним, как это изобличает наше рассуждение и твои собственные слова. А теперь подумай, если у кого-либо есть возможность делать все, что ему вздумается, а ума при этом нет, какая ему может быть уготована судьба? Чувствуешь ли ты теперь свое состояние? Подобаем ли оно глобальному человеку или нет?
— Мне кажется, я его очень даже хорошо чувствую, — ответил я. — Но я опасаюсь, что мы поменяемся ролями, Сократ: ты возьмешь мою личину, я — твою. Начиная с недалекого дня я, может статься, буду руководить тобою, ты же подчинишься моему руководству.
— Глобальный человек, любовь моя в этом случае ничем не будет отличаться от любви аиста: взлелеяв в твоей душе легкокрылого эроса, она теперь будет пользоваться его заботой.
— Тогда решено: с этого момента я буду печься о справедливости.
— Хорошо, если бы ты остался при этом решении. Страшусь, однако, не потому, что не доверяю твоему нраву, но потому, что вижу силу нас-всех — как бы они не одолели и тебя, и меня.
Глава шестнадцатая
Как-то само собой получилось так, что мы оказались возле жилища Сократа. Ксантиппа встретила мужа радостными словами:
— Хозяин домой пришел, а у меня и не прибрано! Сейчас принесу розовой воды для омовения ног!
— Зачем портить подошвы, — освободил ее от этой обязанности Сократ. — Да и лохань, насколько я помню, давно прохудилась. Дети обихожены?
— И то правда, Сократ, — тут же успокоилась Ксантиппа. — Ты у нас наделен натурой слишком эмоциональной и впечатлительной, до крайности отзывчивой ко всему происходящему в доме. Ты не разбрасываешься на абстрактные размышления о пище, одежде и сущности происходящих с ними физических и физиологических процессов. Сущими для тебя являются сами сыновья, с их интересами, страстями и добродетельными поступками, со всей их многоразличной судьбой. И только эта проблема, по сути дела, интересует тебя.
— Что? Опять Лампрокл в “наперстки” проигрался? — поинтересовался Сократ, усаживаясь на завалинку дома.
— С наперстками он завязал, Сократ, благодаря твоим воспитательным речам, наверное. И теперь дуется в “очко”.
— Запор, что ли?
— Да нет, в “двадцать одно очко”. Игра такая есть в карты.
— Ишь ты! — удивился Сократ.
— На Сократа, глобальный человек, большое воздействие производит сама жизнь, — заметив меня, сказала Ксантиппа. — Действительность, исполненная удивительных свершений, резких политических перемен, необыкновенного накала страстей, вызывает в его душе и сочувственный отклик, и непрерывное удивление перед возможностями человеческой натуры, и стремление постичь те сокровенные причины, которыми определяются помыслы и поступки людей, а главное — понять ту цель, к которой следует стремиться человеку.
— Да ладно тебе, Ксантиппа! — сказал Сократ. — Заканчивай свою проработку.
Но Ксантиппа не слушал его и обращалась исключительно ко мне.
— Эта потребность в постижении сокровенного смысла человеческой жизни стала в Сократе в какой-то момент столь неодолимой, что он оставил свое ремесло каменотеса, — а ведь грамоты имел и прочие устные благодарности! — постепенно отрешился от всех прочих житейских и гражданских забот и целиком отдался тому делу, в котором увидел подлинное свое призвание, более того, обязанность, предначертанную ему богом: “Жить, занимаясь философией и испытуя самого себя и людей”.
— Ксантиппа, перестань. — В голосе Сократа чувствовались просительные нотки.
— Тут как-то приезжал торговец Сенека из Третьего Рима, — как ни в чем ни бывало продолжала Ксантиппа, — так он прямо в присутствии детей заявил, что Сократ первый свел философию с неба и поместил в городах и даже ввел в дома и сортиры и заставил рассуждать о жизни и нравах, о делах добрых и злых. — И пока я осмысливал ее речь, закончила: — А пожрать-то дома и нечего…
— Да он и не хочет, — указал на меня Сократ.
— Ага, — энергично подтвердил я.
— Ну, значит, с ужином мы дело решили, — облегченно сказала Ксантиппа и тут же снова завелась: — Не дела, мол, человека, а он сам, точнее, его личность, реализуемая в этих делах; не успех — всегда ненадежный — в каких бы то ни было предприятиях, а полноценное счастье в жизни; не то или иное искусство, ремесло или уловка, ведущая к внешнему успеху, а высокая добродетель; и, наконец, не видимая мудрость, не поверхностное мнение, а именно глубокое знание ни о чем, составляющее основу добродетели, — вот основные принципы удивительной философии Сократа, отца, кстати, троих собственных детей.
Сократ шумно задышал, а я внезапно понял, что это начало нового философского направления, увлекающего человека в мир идеальных умопостигаемых сущностей, в мир, где человека ждало высокое наслаждение и удовлетворение, пока, наконец, ограниченность реального земного развития не заставит уйти в еще более дальний мир надидеального, постигаемого уже не умом, но только верою.
Я уже включил было на всю катушку свою мыслительную способность, чтобы воспарить в эмпирей, но Ксантиппа вернула меня на землю, как когда-то Сократ философию.
— Ты видишь, глобальный человек, — спросила она, — как Сократ неумолчно разговорчив и ироничен? А для него эта ирония и естественна, и удобна. Естественна, потому что в самом деле отталкивается от понимания ничтожности человеческого знания в сравнении с грандиозностью еще не решенных Сократом проблем. Удобная, потому что сбивает меня с толку, зарождает во мне подозрение и сомнение и заставляет с большой осторожностью пускаться в опасное плавание по волнам кухонной диалектики. Иногда эта ирония совершенно обезоруживает меня и приводит в оцепенение, как соприкосновение с морским скатом, особенно, когда дети просят есть. В другой раз ввергает в ярость и я делаю крайние заявления, когда дети уже и не просят есть. Бывает, что она приводит меня в восторг, так как заставляет испытывать наслаждение от предвосхищения, а затем и воочию совершающегося чудесного превращения: за маской старого козла внезапно является мне прекрасный лик его мудрости, особенно, когда есть он не просит.