18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Виктор Коклюшкин – Антология Сатиры и Юмора России XX века. Том 52. Виктор Коклюшкин (страница 31)

18

Зов природы лихорадкой пробежал по телу, взбунтовал кровь, но… путь ему преградили совесть, ответственность, долг перед партией.

И вылез студент Скворцов из-под койки, и подошел он к столу. И взял он в руки оловянную ложку…

Смотрел с портретов на него Государь Император, пялились бесстыжие продажные молодухи, а он, сидя на корточках, упорно точил ложку о каменный пол, делая из нее холодное оружие, чтобы навеки остудить горячую молодую кровь.

Слезы застили взор — никогда не будет у него сына и не будет дочери, никогда не прижмет он к груди внука и не скажет, показывая на старую пожелтевшую фотографию: «А это твой дедуля…» Никогда его правнуки не пойдут в школу с новенькими тяжелыми ранцами и не будут учить историю СССР — государства, пока неизвестного, далеко и желанного.

Но вот ручка ложки стала острая, как голландская бритва. Расстегнул Никита ремень, и упали брюки, как знамя. И взмахнул он ложкой, и — острая слепящая боль обожгла разум и тело, и теплое полилось по ногам…

Даже император на портретах прикрыл глаза, даже бесстыдницы на картинках скабрезных отвернулись.

Загремел засов, вломились в камеру надзиратели, прибежал тюремный фельдшер, портной Николай с иголкой и нитками, начальник Акулов с инструкцией, запрещающей самовольное членовредительство, да поздно, умер студент Скворцов Никита, скончался, а дух его, потосковав немного над бездыханным телом, вылетел в открытую дверь.

Кашеварова — не велика птица — поместили в полулюксе: никаких женских портретов, просто на столе рюмка, бутылка, закусочка кое-какая немудрящая, лист бумаги чистый и карандаш. Хочешь выпить — напиши предложение, и — рюмка твоя.

…К обеду подали горячее: борщ украинский со свининой, утку с рисом, фиг с маслом, обсыпанный жареным луком, жбан квасу поставили. Вилку дали, ложку, китайские палочки на всякий случай (если шпион китайский). Разве тут устоишь?! Взыгрался аппетит у Аристарха Ивановича, и писал он весь день и всю ночь как заведенный. В алфавитном порядке выкладывал он на бумагу фамилии друзей и знакомых, сам выдумывал пароли, явки, и быть бы ему скоро на свободе, не поставь он под номером седьмым Акулова Спиридона Дмитриевича.

Последнюю (отходную) рюмку и соленый огурец принес ему старший надзиратель Гмырь уже в карцер.

Весной н-чане называли свой город «наша маленькая Венеция». Источники разливались как реки, а река Подколодная (названная в честь бывшего полицмейстера) выходила из берегов аж за горизонт, откуда волной пригоняло пустые ящики с иностранными надписями, сломанные реи. Однажды северным ветром пригнало льдину с белым медведем. Несчастное животное очумело взирало на горожан и даже не делало попытки доплыть до берега — наверное, боялось.

…Керимка пришел в Н. поводырем слепца Захария. Умный был слепец, ясновидящий. И поводырями у него были мальчонки смышленые: Митька Селиванов — купец в Ярославле, Мирон Подручный — урядник в Казани, Николка Гуслин — в газетах статьи печатает. Татарского племени Захарий не жаловал: иноверцами да басурманами их кликал, а вот к Керимке маленькому привязался. Нашел его в степи, видимо, с коня упал. Плачет маленький комочек, скулит, вздрагивает. Взял его Захарий в свои теплые, большие ладони — крохотная душа, а живая…

Понял, конечно, старый, что нашел татарчонка: и запах от тельца крутой, и косточки под кожицей вроде те же, ан как-то так устроены, что сразу чувствуется — татарчонок, басурманчик.

Долго бродили они по земле-матушке, христарадничали, мыкались, вольным воздухом дышали, особенно когда есть было нечего. И привели их пути-дороги в Н. И тут слепой старец взволновался шибко. «Чую, — говорит, — Керимушка, дуновение из земли идет, как из чрева гнилого. Ох, — говорит, — чую, быть беде!» Сказал и умер в одночасье. Лег на пригорке лицом к солнышку, вытянулся в струночку и покинул мир тихо, как виноватый.

До вечерней зари копал Керимка могилу, молча, сжав зубы. Если слеза выкатывалась, вдавливал пальцем ее обратно. Ни о чем не думал, копал. Очнулся, когда углубился метров на восемь.

И неспроста очнулся, а почувствовал вдруг, что земля шевелится у него под ногами, да и не земля это вовсе, а комья какие-то. Набрал Керим этих комьев в суму нищенскую, вылез на свет божий, засыпал яму, а старца схоронил на бережку под ракитой. И только когда воткнул в могильный холмик крестик, из веточек связанный, не сдержался и завыл в голос на всю округу, и смолкли птицы, и окрасила серое небо новая утренняя заря.

Жандармский полковник Ерофеев сидел в специальной комнатке для приема тайных агентов. Чтобы никто не знал, где она находится, строили ее слепые.

Склонив упорную голову, Ерофеев изучал дело редактора Водовозова-Залесского. Либеральничать стал газетчик: пожарную каланчу критиковал, а ведь это самое высокое сооружение в городе — об этом мог бы подумать! К тому же построенное без единого гвоздя, хоть и кирпичное.

Много, много неприятностей! Еще черт племянничка принес — поручика Глебова! Жениться обалдуй вздумал. Да как его, козла, женишь, если он вместо целебной Н-ской воды коньячище чуть не суповыми тарелками хлещет!

И тут, в управлении, рутина, бюрократия, за бумажкой не видят преступника! Сколько раз, бывало, прибежит сыскной: в груди горячо, в мыслях путанно, побыстрее бы рассказать, поделиться, выплеснуть! А пока у секретаря на прием запишется, бланк доноса в трех экземплярах заполнит, да подпишет у начальников, да пока в очереди посидит, только и скажет, войдя в кабинет: «Здравия желаю…» Эх, Русь, казалось, берешь ты от передовой заграницы все хорошее, но покуда дойдет это хорошее через наши длинные версты в глубинку, дотащится до обыкновенного губернского города, считай, что и не было ничего нового вовсе. Одна блажь, фиглярство и претензии.

Старуха Митрофановна пришла в полночь. Закутанная в рванье, злая, как пес, 24 августа сразу после волнений начала она рыскать по городу: слушать, что люди говорят, наблюдать, что они делают, — не сходилось одно с другим! Губернскую улицу вдоль и поперек сорок раз своей клюкой простукала — и нашла-таки!

Вынула старуха из-за пазухи грязную тряпицу, развернула, и шмякнулся на полированный инкрустированный столик комочек.

Вставил Ерофеев в глаз монокль: что это?! Светится, а если подуть — разговаривает, кинуть — взрывается, погладить — песни поет, кипятком ошпарить — синеет и замерзает, в замерзшем состоянии — хрупкое, в нагретом — тянется, ударить — охает и скрипит, плюнуть — обижается. По весу напоминает металл, по цвету — воду, по запаху — еловую шишку. Но если нюхать долго и старательно, чем-то этот залах начинал напоминать залах минеральной воды Н-ской…

Митрофановна сидела в углу, дула на блюдечко с коньяком, щурилась ласково — теперь-то уж точно ее к званию представят. Тридцать лет она в службе, и одна мечта — получить звание муж чины, именоваться почтительно Митрофанычем, пить с мужиками в кабаке водку, таскать за косу свою бабу, а по престольным праздникам выходить с гармошкой и орать: «Хас Булат удалой, бедна сакля твоя!..»

В Париже я остановился в гостинице «Тверь», в последующем переименованной в «Калинин». Здесь было много соотечественников: молодой живописец Ружнин, который думал, что, как только приедет в Париж, сразу научится рисовать: пожилой беллетрист Шмакин, который писал роман в письмах на родину с просьбой выслать денег, обещая отдать, когда его письма после смерти будут опубликованы.

На втором этаже в двух смежных комнатах жили сестры-близняшки Падчерицины. Одна была старая дева, а другая — наоборот, из-за чего происходили постоянные скандалы, так как мужчины путали их и то получали пощечину, то поцелуй.

На третьем этаже большую угловую комнату занимал купец Парфенов, торговавший пенькой и лыком. Часть товара он хранил прямо в номере, и частенько ностальгическая грусть гнала обитателей на третий этаж вдохнуть родной запах, вспомнить детство…

На четвертом этаже, на подоконнике, квартировал какой-то офицер. Какой именно, сказать трудно, потому что он пропил не только казенные деньги, но и знаки отличия. Выгнать его боялись, потому что он, если к нему приближались, кричал: «Заряжай!», а от этих русских чего угодно ждать можно.

Еще выше, в мансарде, обитал некто Пламень. Он не говорил никому, кто он такой, но все знали, что он платный агент царской охранки Еремей Алексеевич Грызлов, направленный сюда для изучения причин Великой французской революции. Вкрадчивый в движениях, осторожный в разговорах, постоянно прикрывавший на левой руке наколку «Ерема», он держался особняком, надолго уходил куда-то, после чего от него устойчиво пахло перегаром и парфюмерией.

«Первая причина Французской революции, — доносил он в департамент, — что все участники говорили по-французски».

Доложили Государю Императору. «Нам это не грозит», — заметил он будто бы.

Номер мне достался с окном, выходящим в глухую темно-коричневую стену. Только уезжая, я понял, что это была штора. Когда я отдернул ее — огни, оживленная улица, но… чемоданы были уже упакованы, в кармане лежал билет.

А тогда, в первый день, раскладывая вещи, я обнаружил в шкафу книгу. Старинная, на каком-то непонятном языке…

Зашел спросить, как я устроился, художник Ружнин. Искусство живописи понятно без перевода, и я попросил его перевести мне картинку на первой странице. И был крайне удивлен, услышав, что речь идет о городе Н. И далее: «Метеорит «Колючий» падал необычно, он как бы вскрикнул, прежде чем удариться о землю…»