Душа со временем черствеет, словно хлеб,
стучит в суме ветшающего тела.
Уж сколько стрел Амура об неё
сломалось – ни царапины на ней.
Какие зубы искрошились в пыль!
Какие пули сплющились в лепёшку!
А помнишь, как была она свежа
и корочка хрустящая дышала,
а мякоть пахла и ласкала губы?
Она была отзывчивее эха,
в ней набухала счáстливо слеза
и грелся вечерами ум холодный.
Она не уставала удивляться
простым вещам и торопилась жить,
и чувствовать спешила,
и умирала, чтобы через миг
в лицо смеяться смерти,
которой нет.
Где это всё теперь?
Душа черства.
Пронять её ничто уже не может —
ни горе,
ни восторг,
ни нежность,
ни печаль.
Какой ты стал сухарь,
какой сухарь…
Но не спеши оплакивать её.
Бывало, хлеб не донести до дома,
отколупнёшь чуть-чуть – буханки нет,
а как – ты даже не успел заметить,
и снова сводит голодом живот.
Зато сухарь жуётся долго-долго,
чем дальше, тем вкусней.
На языке
тончайшие оттенки зерна,
cкрипенья жерновов,
опары,
печного духа,
материнских рук,
босого детства,
завтрака с любимой.
Чем дальше, тем вкусней.
Чем ближе горизонт,
тем больше
любишь чёрствый хлеб и сухари.
«На асфальте распластано мёртвое время …»
На асфальте распластано мёртвое время —
кто-то выбросил будто окурок или котёнка в окно,
не само же оно прыгнуло с тринадцатого этажа,
отчаявшись быть хоть немного нужным тому,
кто второй час толчётся с мобильником на балконе,
щекоча уши кому-то за тридевять улиц.
Солнце начинает садиться.
Ражий мужик
спешит за бутылкой, наступая на рыжие листья
и с маху вминая во время каблук.
Сердитая тётка
волочёт домой упирающегося огольца,
«Обормот, – кричит, – всё бы тебе носиться,
а время не ждёт, пора за уроки!»
и наступает на время стоптанным тапком.
Подкатывает мерсюк, вылезает деловитый мэн,
долго топчется на времени,
стирая с капота следы пролетевшей пичуги