Виктор Франкл – Психотерапия и экзистенциализм. Избранные работы по логотерапии (страница 18)
Во всяком случае, многие узники вышли на свободу с чувством, что научились не бояться ничего и никого, кроме Бога. Для них тюремный опыт стал преимуществом. Многие люди с невротическими расстройствами, пройдя через лагерь, укрепились духом. Здесь можно провести аналогию с фактом, хорошо известным мастерам-строителям: ветхий свод можно укрепить, просто утяжелив его.
Мы готовы перейти к рассмотрению третьего этапа – фазе освобождения. Я ограничен рамками статьи, поэтому не буду вдаваться в детали и говорить об уникальном опыте деперсонализации, связанном с этим этапом. Достаточно сказать, что освобождение приводит к резкому снижению напряжения. У оказавшегося на воле узника слишком легко «деформируется» – морально уродуется – характер. Нечто подобное произойдет с придонной рыбой, если она вдруг поднимется в поверхностные слои воды. Кто-то, как и я, может сказать, что здесь мы имеем дело с психическим аналогом кессонной болезни.
Обратимся теперь к нашей основной теме – индивидуальной или групповой психотерапии в концентрационном лагере. Я не буду заострять внимание на том, была ли группа открытой или закрытой (в любом случае она не могла считаться открытой или закрытой – скорее, запертой). Также я не буду касаться «малой», а точнее «малейшей», импровизированной психотерапии во время перекличек, в строю, во рвах и бараках. Однако я хочу вспомнить о докторе Карле Флейшмане, который принял мученическую смерть в газовой камере Освенцима. Когда я познакомился с ним, его ум был занят одной заветной мыслью: как оказать психологическую поддержку вновь прибывшим заключенным? Поскольку я психиатр, организацию помощи он возложил на меня. Времени на размышления мне хватало, так что я развил эту идею до системы психической гигиены. Конечно же, нужно было скрываться от СС и держать все в тайне. Например, нам категорически запрещалось вынимать из петли повесившихся товарищей.
Важнее всего было предотвратить шок от попадания в лагерь. С этим мы более или менее справлялись: в моем распоряжении был целый штат опытных психиатров и социальных работников со всей Центральной Европы. Мне помогала и молодая женщина-раввин, ученица Лео Бека[152]. Звали ее мисс Йонас, и, насколько мне известно, тогда она была единственной или, по крайней мере, первой женщиной-раввином в мире. Она также встретила свой конец в Освенциме. Мисс Йонас обладала даром красноречия, и, как только нам сообщали о прибытии очередной партии, наш ударный отряд (как мы себя называли) отправлялся на холодные чердаки и в темные стойла бараков Терезиенштадта. Там, скорчившись, сидели на полу старые и немощные фигуры – само воплощение горя, и мы начинали разговаривать с людьми, чтобы они пришли в себя. До сих пор помню, с каким благоговением они слушали раввина. Мне врезалась в память одна старуха со слуховой трубкой в руке, с лицом, преисполненным надежды.
Мы уделяли особое внимание наиболее уязвимым заключенным: людям с эпилепсией и психическими расстройствами, «асоциальным» и прежде всего престарелым и обессиленным. Требовались специальные меры и приготовления, чтобы избавить их от психологического вакуума. Их внутреннее опустошение можно проиллюстрировать словами одной пожилой женщины, которая на вопрос о том, чем она занимается, ответила: «Ночью я сплю, а днем страдаю». Приведу только один пример борьбы с такими состояниями. Среди моих помощниц была филолог-англицист, которая беседовала с образованными стариками на иностранном языке, чтобы отвлечь от мыслей об их жалком положении.
Мы также организовали психотерапевтическую амбулаторию. Огромную роль в ее работе сыграл берлинский психиатр Вольф, лечивший пациентов по методу «аутогенной тренировки» Иоганна Шульца[153]. Он тоже умер в лагере от туберкулеза легких. В терминальной стадии заболевания Вольф вел наблюдения за своим состоянием и стенографировал их. К сожалению, человек, хранивший эти записи, тоже погиб. Я сам не раз прибегал к такой практике, чтобы дистанцироваться от окружавших нас страданий, в частности пытался их объективировать. Помню, однажды утром я вышел из лагеря, измученный голодом и холодом. Ноги в прохудившихся башмаках опухли от обморожения и гноились. Терпеть не было сил, мое положение казалось безутешным и безнадежным. И тут я представил себе, что стою за кафедрой в прекрасной просторной аудитории, светлой и теплой. Передо мной лица заинтересованных слушателей, и я собираюсь прочитать им лекцию «Опыт групповой психотерапии в концентрационном лагере», чтобы рассказать обо всем, через что прохожу в эти дни.
И последнее, но не менее важное: мы старались предотвратить самоубийства. Я организовал информационную службу, поэтому немедленно узнавал, если кто-то говорит о суициде или решился покончить с собой. Что же мы делали? Обращались к воле жить, побуждали заключенных продолжить существование и пережить заключение. Но в каждом случае выбор человека – мужественно жить или сдаться, устав от жизни, – зависел от веры в
Через логотерапию я попытался ввести в психотерапию точку зрения, которая усматривает в человеческом существовании не только волю к удовольствию (в смысле фрейдистского «принципа удовольствия») и волю к власти (в смысле адлерианского «стремления к превосходству»), но и то, что я называю волей к смыслу. В лагере психотерапия основывалась на обращении именно к этой воле к смыслу. Но в том крайнем маргинальном состоянии, в котором оказывался заключенный, этот смысл должен был стать безусловным. Он должен был заключать в себе не только жизнь, но и страдание, и смерть. Возможно, самый глубокий опыт, который я сам пережил в концлагере (простите, что снова обращаюсь к своему опыту), заключался вот в чем. Большинство узников мучились вопросом: «Выживем ли мы в лагере?» – ибо если нет, то страдание лишено смысла. Меня же занимал другой вопрос: «Имеет ли смысл все это страдание, это умирание?» – ибо если нет, то в конечном счете не было смысла выживать. Если смысл существования сводится к тому, выживет человек или нет, то есть зависит от воли случая, то в таком существовании вовсе нет смысла.
Итак, речь идет о безусловном смысле жизни. Конечно, мы должны различать два аналога того, что Ясперс считал истиной: безусловное, с одной стороны, и общезначимое – с другой. Тот безусловный смысл, который мы должны были открывать сомневающимся или отчаявшимся людям, не был неясным или абстрактным. Наоборот – это был очень конкретный смысл их личного существования.
Поясню это на примере. Однажды в лагере передо мной сидели два человека, решившие покончить жизнь самоубийством. Оба использовали стереотипную лагерную фразу: «Мне больше нечего ждать от жизни». Было важно применить «коперниканский переворот»[154], чтобы они больше не задавались вопросом:
Но что, если ожидание окажется безнадежным? Несомненно, иногда очевидно, что человек не вернется к работе или не увидит кого-то, то есть его действительно ничто и никто не ждет. Но даже в этом случае оказывается, что в сознании каждого отдельного индивида незримо присутствовал некто, возможно уже не живой, но все же находящийся рядом, подобно тому как «там» есть «Ты», с кем мы ведем самый интимный диалог. Для многих это Бог – первый, последний и абсолютный Ты, кем бы он ни был; важно было понять,
Возможно, такие рассуждения покажутся вам бесполезными. Но в лагере мы видели, насколько обесценивался принцип
Если угодно, концлагерь – это не что иное, как микропроекция мира в целом. Поэтому стоит задуматься, что из этого опыта применимо в современных условиях. Другими словами, какие психотерапевтические доктрины мы можем вывести из подобных переживаний и полученного опыта в отношении того, что я назвал бы «патологией