Виктор Франкл – Человек в поисках смысла (страница 8)
Человек передо мной споткнулся, и задние упали на него. Подбежал конвоир и обрушил удары плети на всех подряд. Это прервало мои мысли на несколько минут. Но скоро моя душа сумела вернуться из лагерной действительности в другой мир, и я возобновил разговор с моей любимой: я задавал ей вопросы, она отвечала; она спрашивала меня, и я отвечал.
«Стоп.» Мы пришли на место работы.Все кинулись в темный сарай с надеждой опередить других и получить хороший инструмент. Каждый получал заступ или кирку.
«Эй, свиньи, не можете поживей?» Скоро мы заняли наши вчерашние места в траншее. Мерзлая земля раскалывалась под ударами кирки - только искры летели. Люди работали молча, их мозг оцепенел.
Мои мысли все еще были сосредоточены на образе моей жены. Я даже не знал, жива ли она. Но мне стало ясно (теперь-то я хорошо понимаю эту истину): любовь гораздо шире физической личности любимого человека. Она сосредоточена на духовном существовании любимого, его внутренней сущности. Присутствует ли он тут физически, и даже жив он или нет, в каком-то смысле теряет значение.
Я не знал, жива ли моя жена, и был лишен возможности это узнать (во время всего моего трехлетнего заключения не было никакой исходящей или приходящей почты); но в тот момент это уже было неважно. Мне незачем было знать; ничто не могло разрушить силы моей любви, моих мыслей и образа любимой. Даже знай я, что моя жена погибла, то думаю, что невзирая на это предавался бы размышлениям о ее образе, и что моя мысленная беседа с ней была бы такой же живой и давала бы такое же утешение. «Положи меня как печать на сердце свое, ибо любовь cильна, как смерть.»
Такой подъем внутренней жизни давал заключенному убежище от пустоты, отчаяния и духовной бедности его существования, позволяя ему спасаться в прошлом. Выпущенное на волю воображение вовсю играло прошедшими событиями, часто не очень значительными, мелкими происшествиями и пустяками. В ностальгических воспоминаниях они возвеличивались и принимали странный характер. Мир прошлых событий, само их существование казались очень далекими, и душа с тоской стремилась к ним: я мысленно совершал поездки на автобусе, отпирал входную дверь своей квартиры, отвечал на телефонные звонки, включал электрический свет. Наши мысли часто сосредотачивались на этих мелких деталях, и воспоминания о них трогали до слез.
С усилением внутренней жизни заключенного он начинал воспринимать красоту искусства и природы с такой остротой, как никогда раньше. Иногда под их влиянием он даже забывал свое собственное страшное положение. Если бы кто-нибудь увидел наши лица во время путешествия из Освенцима в баварский лагерь, когда мы созерцали горы Зальцбурга с их сияющими на закате вершинами, через маленькое зарешеченное оконце арестантского вагона, он бы никогда не поверил, что это лица людей, потерявших всякую надежду на жизнь и свободу. Несмотря на это - а может быть благодаря этому - нас захватила красота природы, которой нам так долго не хватало.
И в лагере человек мог привлечь внимание товарища к прекрасному зрелищу заката, когда солнце просвечивает сквозь высокие деревья баварских лесов (как на знаменитой акварели Дюрера) - именно в этих лесах мы строили огромный подземный военный завоод. Однажды вечером, когда мы уже отдыхали на полу нашего барака, досмерти усталые, с миской супа в руках, вбежал наш товарищ и позвал выйти посмотреть на великолепный закат. Стоя снаружи, мы смотрели на пылающие на западе тучи и на небо, полное облаков, непрерывно меняющих свой цвет и форму, от голубовато-стального до кроваво-красного. Наши жалкие серые землянки резко контрастировали со всем этим богатством, а лужи на мокрой земле щедро отражали пылающее небо. После нескольких минут растроганного молчания, один заключенный сказал другому: «Каким прекрасным мог бы быть этот мир!»
В другой раз мы работали в траншее. Был серый рассвет; серым было небо над нами, серым был снег в бледном свете хмурого утра; серыми были наши лохмотья, и серыми были наши лица. Я снова молча разговаривал со своей женой, а может, я пытался найти смысл моих страданий, моего медленного умирания. В последнем яростном протесте против безнадежности и неминуемой смерти я почувствовал, как мой дух прорывается через окутывающий все мрак. Я чувствовал, как он переступает через границы этого бессмысленного мира, и откуда-то я услышал победное «Да» в ответ на мой вопрос о существовании конечной цели. В этот момент зажегся свет в окне далекого домика, будто нарисованного на горизонте, среди серости раннего баварского утра. «Et lux in tenebis lucet» - и свет засиял в темноте. Часами я стоял, врубаясь в ледяную землю. Прошел мимо охранник, осыпая меня оскорблениями. Я опять стал общаться со своей любимой. Я все больше и больше чувствовал ее присутствие рядом со мной, казалось, что я могу дотронуться до нее, протянуть руку и сжать ее руку. Чувство было очень сильным: она была тут. И в это мгновение птица тихо слетела вниз и села прямо передо мной, на кучу накопанной мной земли, и пристально посмотрела на меня.
Ранее я упомянул искусство. Существовала ли такая вещь в концлагере? Это скорее зависит от того, что называть искусством. Время от времени импровизировалось нечто вроде кабаре. На время освобождали барак, несколько деревянных скамей сдвигались или сколачивались вместе, и составлялась программа. Вечером там собирались привилегированные заключенные - капо и рабочие, которые не должны были покидать лагерь для переходов к далекому месту работы. Они приходили, чтобы немного посмеяться или, может быть, чуть-чуть поплакать; как бы то ни было, забыться. Там были песни, стихи, шутки, некоторые с сатирической подоплекой по отношению к лагерю. Все было предназначено для того, чтобы помочь забыться - и действительно помогало. Эти сборища были настолько действенны, что некоторые рядовые заключенные тоже приходили смотреть кабаре, несмотря на усталость и даже на потерю вечерней порции еды.
Во время получасового обеденного перерыва, когда на участке раздавали суп (который оплачивали наниматели - и не очень на него тратились), нам разрешалось собираться в недостроенном помещении для двигателя.У входа каждый получал по черпаку водянистого супа. Пока мы жадно его хлебали, один из заключенных взбирался на бочку и пел итальянские арии. Мы наслаждались пением, и ему была гарантирована двойная порция супа прямо «со дна» - это означало - с горохом!
Награды в лагере можно было получить не только за развлечения, но и за аплодисменты. Я, например, мог бы найти протекцию (как мне повезло, что она мне так и не понадобилась) у самого страшного капо нашего лагеря, который по более чем основательным причинам был известен как «кровавый капо». Однажды вечером мне снова оказали высокую честь быть приглашенным в комнату, где когда-то происходил спиритический сеанс. Там собрались самые близкие друзья главврача, и опять - нелегально - старшина из санитарной команды. В комнату заглянул «кровавый капо», и его попросили почитать свои стихи, которые славились в лагере (своей бездарностью). Он не заставил просить себя дважды, и быстро достал нечто вроде дневника, из которого и начал читать образцы своего творчества. Я до боли кусал губы, чтобы удержаться от смеха над одним их его любовных стихотворений, и скорее всего это сохранило мне жизнь. Потом я не поскупился на аплодисменты, и моя жизнь была бы спасена, даже если я бы я снова попал в его рабочую партию; меня уже посылали туда на один день, и этого мне хватило с лихвой. В любом случае, полезно было оставить о себе хорошее впечатление у «кровавого капо». Поэтому я хлопал громко, как только мог.
Вообще говоря, любое занятие искусством в лагере было в какой-то мере гротеском. Я бы сказал, что реальное впечатление, от чего-нибудь, напоминавшего искусство, возникало только благодаря зловещему контрасту на безнадежном фоне лагерной жизни. Я никогда не забуду, как в мою вторую ночь в Освенциме, музыка заставила меня очнуться от глубокого сна обессиленного человека. Старший охранник барака что-то праздновал в своей комнате у входа в барак. Пьяные голоса орали какие-то избитые песни. Вдруг наступила тишина, и скрипка запела отчаянно грустное танго, необычную мелодию, не испорченную частым повторением. Скрипка рыдала, и душа моя рыдала вместе с ней - потому, что в этот день кому-то исполнилось двадцать четыре года. Этот кто-то был в другой части лагеря, может быть всего в нескольких сотнях или тысячах метров от меня - и все же совершенно недосягаем. Этот кто-то был - моя жена.
Внешний наблюдатель удивился бы, обнаружив в концлагере видимость искусства, но он был бы поражен еще сильнее, если бы услышал, что там можно обнаружить еще и чувство юмора; пусть лишь, слабые следы, и всего на минуту. Юмор был еще одним оружием души в борьбе за самосохранение. Хорошо известно, что юмор, более чем какое-нибудь другое свойство человеческой натуры, помогает стать как бы вне окружающей действительности, подняться над ней хотя бы на несколько секунд. Я сумел помочь своему другу, работавшему рядом со мной на стройке, развить чувство юмора. Я предложил, чтобы мы обещали друг другу ежедневно придумывать хотя бы одну забавную историю о каком-нибудь инциденте, который может произойти после нашего освобождения. Он был хирургом и работал ассистентом в штате нашей больницы. И я однажды заставил его улыбнуться, описывая, как он не сможет отказаться от привычек лагерной жизни, когда вернется к своей прежней работе. На стройке (особенно когда надсмотрщик совершал свой инспекционный обход) бригадир подгонял нас выкриками: «Действовать! Действовать!» Я сказал своему приятелю: «Однажды, когда ты будешь выполнять большую полостную операцию, внезапно в операционную ворвется санитар, объявляя о приходе старшего хирурга криком: