Виктор Ерофеев – Страсть к диалектике: Литературные размышления философа (страница 67)
Но это только начало «реформы» романтизма. Наряду с Шопеном взят Лист со всеми крайностями его демонического трагизма. Подобно Шопену, и судьба Листа в смысле его влияния на Скрябина была также глубока и блестяща. Лист доведен до крайностей демонизма и сатанизма. Утонченный разврат объединил Шопена и Листа в Скрябине. Будуарная философия соединилась с чертовщиной, и благородный романтический демонизм и фантастика Листа стали значительно большим развратом, смрадом и богохульством. Скрябин гораздо больше запугивает, чем пугает. Н.С. Жиляев, имевший близкое личное общение с Скрябиным, в беседах со мной неоднократно говорил, что Скрябину ужасно хотелось быть злым, исполином нечистой силы, хотелось натворить зла, но часто его полеты титана делались просто полетами мотылька. Конечно, зло было посеяно им все-таки в громадных размерах. Часто мне слышится в скрябинской музыке и философии что-то безнадежно-бессильное, ноющее и хныкающее; кажется, что опять воскресает чеховская Россия с ее надрывом и бессилием. Но гораздо чаще это бессилие сменяется неугомонными попытками показать свою силу, и в конце концов и сам Скрябин, и слушатели его начинают верить в эту силу и отдаваться ей. Когда Скрябин пишет и в звуках и в словах:
«Судьба вселенной решена! Я жить хочу! Я люблю жизнь!»
– то родной наш русский хлестаковский смрад души – как на ладони, рассматриваешь его как поймавшуюся бабочку. Но вот будуар сменяется шабашом ведьм, и уже страшновато.
Но еще одну стихию взял Скрябин из богатейшего источника романтической музыки и философии, еще одну стихию вырвал оттуда, чтобы и ее взвинтить до последнего предела, чтобы и из нее выжать все, какие только можно, силы и потенции. Я говорю об общеизвестном влиянии на Скрябина Рих. Вагнера. Мистический универсализм Вагнера, быть может, еще в большей степени, чем аристократическое утончение Шопена, пользуется композиторским и философским вниманием Скрябина, и Скрябин достигает в этом чудовищных результатов. Попробуйте представить себе, что Вагнер периода «Кольца» или «Парсифаля» пишет вальсы Шопена; это представимо с трудом. Скрябин же как раз в том и состоит, что, взявши отдельные струи романтической музыки, оторвавши их одну от другой, бесконечно усиливши и усложнивши, а часто чудовищно извративши и развративши каждую из них, дает ослепительный синтез Шопена, Листа и Вагнера.
Но и этого мало. Н.С. Жиляев отмечает еще одно, по его словам, крупное влияние на Скрябина, это – творчество Дебюсси. Когда Н.С. Жиляев мне об этом сказал, я принял это сообщение почти как само собою разумеющееся. Да, да, именно все это вместе, Вагнер и Дебюсси, Лист и Дебюсси. По словам Н.С. Жиляева, Скрябин сам сознавал свою зависимость от Дебюсси и сам давал характеристику его музыки как «умирающей чувственности».
Такова широта того музыкально-мистического опыта, который лежит в основании вышеизложенной философии Скрябина.
Скрябин, по словам Л.Л. Сабанеева, читал везде только себя. Неудивительно поэтому, что он зачитывался Шопенгауэром, Ницше, был дружен с С. Трубецким, увлекался Блаватской и в довершение всего был отъявленный солипсист и психологист. На основании оставшихся записей трудно судить о влиянии индийской философии на Скрябина, хотя и в литературе, и в устных суждениях о нем его друзей я находил частые указания на такое влияние, начавшееся еще с 1906 года. Правда, это влияние шло, как говорит Л.Л. Сабанеев, через английские прозаизмы и Блаватскую; кроме того, Б. Шлецер, в отличие от Т. Шлецер, довольно удачно иной раз напичкивал его современной западной философией. Все-таки и в такой ослабленной форме индийское влияние указуемо не так легко, как прочие влияния.
Вот что случилось с романтизмом и идеализмом в творчестве Скрябина. Можно сказать, что существенное отличие его от романтической философии и музыки – это анархия разврата, захватывающая в свою бездну всю гамму настроений от будуара до вселенской Мистерии. Скрябин, как никто другой, показал всю сладость и какую-то тайную правду разврата. В этом смраде мазохизма, садизма, всякого рода изнасилований, в эротическом хаосе, где Скрябин берет мир как женщину и укусы змеи дарят ему неизъяснимое наслаждение, – во всей этой языческой мерзости, которая изгоняется только постом и молитвой, Скрябин обнаружил чисто религиозную стихию, и он, повторяю, один из немногих гениев, которые дают возможность конкретно пережить язычество и его какую-то ничем не уничтожимую правду. Вот почему неправ был протоиерей В.П. Некрасов, который говорил 16 апреля 1915 года перед раскрытым гробом Скрябина в храме святого Николы, что на Песках:
«Помолимся же, да воспарит его светлый дух к Богу, Которому он служил своими художественными взлетами в надземную высь, и, как на крылах серафимских, нашими молитвами да вознесется его душа в царство вечной красоты и там, в небесной гармонии ангельских славословий, да найдет она полное удовлетворение своим земным не достигнутым вполне устремлениям, а с ним истинное для себя счастье и нескончаемую радость безмятежного покоя».
Конечно, христианин молится за всех, и за Скрябина будет молиться в особенности, и никакой христианин не решится сказать наперед, примет ли Бог его в «царство вечной красоты» или нет. Но и христианин и нехристианин должны ясно и отчетливо сказать, что Скрябин, конечно, не христианскому Богу служил своими художественными взлетами, и его «небесная высь» была не та, куда уповают войти христиане. «Небесной гармонии» Скрябин не захочет, и «нескончаемая радость безмятежного покоя» есть как раз то самое, что наиболее чуждо и непонятно Скрябину. Христианину грешно слушать Скрябина, и у него одно отношение к Скрябину – отвернуться от него, ибо молиться за него – тоже грешно. За сатанистов не молятся. Их анафематствуют.
Исторически – Скрябин есть наивысшее напряжение западноевропейской мысли и творчества и вместе – конец ее.
ПРИЛОЖЕНИЕ.
Письма из неволи
(1930 – 1933)
Письма, представленные здесь, являются только незначительной частью переписки, которую вели между собой Алексей Федорович Лосев и его супруга Валентина Михайловна Лосева (1898 – 1954), математик и астроном, из двух лагерей – Беломорско-Балтийского (Свирстрой, поселок Важины) и Сибирского (поселок Боровлянка). А.Ф. Лосев был арестован 18 апреля 1930 года, Валентина Михайловна 5 июня 1930 года. Оба получили соответственно 10 лет и 5 лет концлагерей, поводом для чего послужило напечатание «Диалектики мифа» (М., 1930), изданной А.Ф. вопреки запретам цензуры в полном виде. Приговор мог бы быть и не столь суровым, если бы не политическое шельмование профессора Лосева Л.М. Кагановичем на XVI съезде ВКП(б), подкрепленное затем, когда А.Ф. уже отбывал срок в лагере, клеветническими выпадами в статье «О природе» («Правда» и «Известия», 12 декабря 1931 г.), подписанной М. Горьким и, возможно, специально инспирированной.
Супруги Лосевы просили разрешения объединиться в одном лагере, где они и встретились в июле 1932-го (лагерный поселок Медвежья Гора). Большую роль в объединении, а затем и досрочном освобождении, снятии судимости и возврате в Москву сыграла Е.П. Пешкова, о чем не раз упоминается в письмах, а также М.И. Ульянова. Несмотря на работы по лесосплаву, а затем сторожем лесной биржи, ледяные палатки, ревматизм, тяжелое состояние зрения, А.Ф., как видно из писем, не терял присутствия духа, продумывал книги «в уме» и был полон деятельных планов на будущее.
Письма хранились в личных бумагах В.М. Лосевой и впервые были мною обнаружены после ее кончины в 1954 году. Переписка сильно пострадала, когда в 1941 году был уничтожен фугасной бомбой дом, где жила семья Лосевых. Однако и сейчас она включает несколько десятков писем из лагеря в лагерь, из лагеря в Москву, где находилась освобожденная раньше В.М., причем многие письма А.Ф. – это своеобразные дневниковые записи в 10 – 15 страниц убористого текста карандашом, с интереснейшими самохарактеристиками и размышлениями, которые свидетельствуют о напряженной духовной жизни А.Ф. Лосева в условиях несвободы и о тех потенциях русского философа, которые были задавлены драматическими событиями в жизни страны.
<…> Итак, родная, наша «верхушка»[160] погибла. <…> Не могу выразить тебе всей силы своего раздражения, озлобления и дикого отчаяния, в которые я погружен этим известием. До последней минуты я надеялся на сохранение библиотеки и научного архива, уповая, что Бог не тронет того, на что Сам же поставил и благословил. <…> Что мне теперь делать? Гибель библиотеки – это удар, который, чувствую, даром не пройдет. <…> Дело также и не в том, в конце концов, что власти не разрешили оставить библиотеку наверху. Тут дело не во властях. Можно ли остаться спокойным за более высокие ценности, которые делают возможным такое безобразие и возмутительное попрание всего святого и высокого?! Не нахожу слов, чтобы выразить всю глубину своего возмущения и негодования, и готов, кажется, бунтовать против всего, во что всю жизнь веровал и чем жил. Что же это такое?! Что остается нам, кроме этой сволочной жизни, которую мы сейчас с тобой ведем? Куда деться и что делать? Погибла последняя надежда на возвращение к научной работе, ибо что я такое без библиотеки? Это все равно что Шаляпин, потерявший свой голос, или Рахманинов – без рояля. Что буду я делать, я, музыкант, потерявший свой инструмент, который нельзя восстановить никакими силами? Там собраны сочинения всех главнейших философов, всех главных мировых классиков, специальная литература по массе отдельных вопросов. Помнишь, как на каждом листике таилась какая-нибудь мысль, плод иной раз многих бессонных ночей и больших усилий ищущего ума? Ты помнишь, милая, с каким уважением и даже благоговением относилась ты к каждому клочку из моих бумаг и клала их ко мне на стол, когда они падали на пол? Милый-милый, единственный человек! Только ты одна у меня осталась, да и ту Бог оторвал от меня на тысячи верст. Что со мною? Чувствую, что я теряю самообладание и перестаю ручаться за себя. <…> Родная, я – писатель и не могу быть без литературной работы; и я – мыслитель и не могу жить без мысли и без умственного творчества.