Виктор Ерофеев – Страсть к диалектике: Литературные размышления философа (страница 3)
Глубочайшее отчаяние перемежается с горькой иронией, «возвышенный» страх смерти переплетается с «подлым» страхом умереть «под забором»:
«И когда я околею на своем сторожевом посту, на морозе и холоде, под забором своих дровяных складов, и придет насильно пригнанная шпана (другой никто не идет) поднять с матерщиной мой труп, чтобы сбросить его в случайную яму (так как нет охотников рыть на мерзлой земле нормальную могилу), – вот тогда-то и совершится подлинное окончание моих философских воздыханий и стремлений, и будет достигнута достойная и красивая цель нашей с тобой дружбы и любви».
Читая эти строки, я вспомнил слова Лосева из моей беседы с ним:
«…я, начиная с 30-го года, совершенно легко и свободно стал применять марксистские методы, конечно, со своим собственным и специфическим их пониманием».
Специфика этого понимания, в лагере, в то время, когда «Правда» и «Известия» ударили по философу, роющему Беломорканал, в один и тот же день в декабре 1931 года статьей Горького «О природе», рождалась в муках таких вот мыслей:
«Как не хочется умирать! Стою я как скульптор в мастерской, наполненной различными планами и моделями и разнообразным строительным материалом и не содержащей ни одной статуи, которая была бы совершенно закончена. Ничего я не создал, хотя приготовился создать что-то большое и нужное, и только-только стал входить в зрелый возраст, когда должна была наступить кульминация всей работы и творчества. Тяжело умирать накануне больших работ и в сознании обладания большими средствами и материалами для этих работ».
Можно спорить о том, наступил ли Лосев впоследствии, выйдя из лагеря, «на горло собственной песне» или же он действительно «перевоспитался». В конечном счете он прошел через такую трагедию богооставленности и страха смерти, что «перевоспитание» могло и состояться, возможности даже сильных духом людей не безграничны. Режим готов был еще смириться с существованием «чудаковатого» преподавателя древних языков и историка античной эстетики, но свободного философа он стерпеть не мог. В середине 30-х годов Лосева извещает высокий партийный чин (классическая сцена отечественного кафкианства): мифом можно заниматься
Уйдя с головой в исследование античности, Лосев не мог, однако, не сверять своих исследований со своим особенным экзистенциальным опытом, глубоко интимным, потаенным и, вместе с тем, рвущимся наружу. Раздавленный смертельным страхом, ученый тем не менее «помнил» о философе, и только этим я способен объяснить его неискоренимую пристрастность. Она прорвалась в «Эстетике Возрождения», ошеломив многих, но ярость, направленная против ренессансного человекобожия, плодившего горы трупов в трагедиях Шекспира, была на самом деле направлена против вчерашних палачей. Я, может быть, скажу ересь, но мне думается: каких же мучений стоила Лосеву работа над многотомной историей античной эстетики, равная, именно по работе, тому труду, который мог бы осилить Лосев-философ! Не случайно вырвалась у него эта мысль:
«Античность, как я ее понимаю, мне очень близка в смысле предмета изучения, я ее очень люблю, но… я думаю, что вся античность все-таки представляет собой определенный период в истории культуры, в истории философии, в истории науки, период весьма недостаточный и ограниченный».
То есть занимался более полужизни «недостаточным и ограниченным» периодом, когда нужно было бы (но нельзя, нельзя!) заниматься своим творчеством! Когда я его спросил, считает ли он себя счастливым человеком, он помолчал и
Правда, занимался же он все-таки Вл. Соловьевым! С некоторыми результатами его исследований читатель встретится в этой книге. Нет лучшего введения в русскую философию, чем Вл. Соловьев. В своей ранней работе «Русская философия» (1918) Лосев поставил перед собой задачу, актуальность которой сейчас, в момент возрождения интереса к русской философии конца XIX – начала XX века, трудно переоценить. Речь идет о своеобразии метода русской философии, ее связи с художественными и мистическими типами сознания, а главное, ее «синтетической религиозной целостности» (Н. Бердяев), изначальной экзистенциальности. В отличие от западных философов, справедливо писал молодой Лосев, «русские больше
Наибольшее внимание Лосев уделял Вл. Соловьеву; многие другие философские и литературные фигуры второй половины XIX века виделись ему преимущественно как соловьевское «окружение». Такой интерес к Соловьеву понятен. Во-первых, с точки зрения академической школы, которую прошел Лосев, Соловьев наиболее фундаментальный русский философ, создатель собственной философской концепции, идеи «духовной телесности». Во-вторых, Соловьев – поэт и мистик, то есть носитель живого творческого опыта. В-третьих, он близок Лосеву своим пророческим даром, богоборчеством, предчувствием апокалипсических катастроф, которые пережило лосевское поколение. Лосева безусловно волнует и привлекает то, что «Соловьев весь без остатка сгорел в огне и ужасе своих апокалипсических предчувствий», его философия и жизнь теснейшим образом связаны, его образ – целостный, и именно созданию этого целостного образа посвящает Лосев свои позднейшие работы о Соловьеве.
Но если статья 1918 года написана, во многом, учеником Соловьева, раскрывающимся и ищущим свою «самость» философом, то позднейшие работы о Соловьеве написаны, как мне кажется не без грусти, блестящим интерпретатором, оценившим жизненный подвиг состоявшегося философа. Это – ностальгия по реальному свободному мышлению, изучение более счастливого, но
«Вл. Соловьев – это, в основном, светлая, здоровая, энергичная, глубоко верующая в конечное торжество общечеловеческого и всечеловеческого идеала натура… И тем не менее… [он] пришел невольно для себя к той философской позиции, которая уже была лишена у него жизнерадостных оценок современности и которая чем дальше, тем больше стала отличаться чертами тревоги, беспокойства, неуверенности и даже трагических ожиданий».
Эти черты, которые действительно свойственны позднему Соловьеву, к счастью, никогда не допустят превращения образа философа в националистическую
Анализируя тему Востока и Запада у раннего Соловьева, Лосев отмечает их противостояние, «с чем тоже можно встретиться в больших трактатах Соловьева и что тоже осталось у него навсегда, впрочем, как можно заметить, совсем не в славянофильском духе». Постоянным стремлением восточных религий, по мнению Соловьева, было «заставить человека отвлечься от всей множественности, от всех форм и таким образом от всего бытия». Западная же тенденция, наоборот, в том, чтобы «пожертвовать абсолютным и субстанциональным единством множественности форм и индивидуальных характеров». Соловьев ищет синтеза во вселенской религии, которая «призвана соединить эти две тенденции в их истине». Программа Соловьева, как показывает Лосев, оказалась утопической, но самое выявление противопоставления по-прежнему необходимо для понимания сущности конфликта. Поиски путей его преодоления стали бы важной вехой в формировании нового, постутопического способа мышления.