18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Виктор Баныкин – Ранняя осень (страница 9)

18

Еще меньше суетилось пассажиров на палубах теплохода. Промозгло-жгучий ветер продувал до костей, всем хотелось поскорее отправиться в теплые каюты.

Петя неистово махал кепкой.

Гордей стоял на корме с поднятой высоко рукой. Почему-то щипало глаза, по щеке катилась к усам крупная слезина.

«Ну и ветер!» — досадливо подумал Гордей. Торопливо смахнув кулаком слезу, он снова поднял руку.

Стоял на корме до тех пор, пока линючая мгла, стлавшаяся низко, порой касаясь поднятых теплоходом мутных, с прозеленью, волн, не скрыла от взора и дальние портовые краны, и причал с провожающими.

Накрапывало. С каждой минутой сыпучий дождь все густел и густел. Но Гордей не торопился уходить с палубы. Прощался с Москвой, сам не зная: надолго ли? И думал с надеждой пылкого юноши о предстоящей встрече с родной Ольговкой, так безрассудно легкомысленно забытой им на многие годы. Непредвиденная, поспешная поездка эта не изменит ли круто его жизнь?

В ноябре — пятьдесят, прожито много, а что он создал? Написал ли хоть одно полотно, за которое не придется краснеть?

До этой поездки у Гордея не хватало времени для серьезных раздумий о жизни и творчестве. Зато теперь времени будет предостаточно. Изо дня в день, из вечера в вечер память услужливо станет воскрешать эпизоды из далекого детства, мнилось, давным-давно забытого, сцены фронтовых лет, хотя война для Гордея не была столь продолжительной, как для других, годы учебы в студии Грекова… Да мало ли что может припомнить еще цепкая память, припомнить и вытащить на свет божий из своих глубоких тайников?

Продрогнув основательно, Гордей заспешил наконец в каюту.

«Не завалиться ли до ужина в постель? — спросил себя художник, оглядывая пустые, неуютные комнаты «люкса». — старею, похоже. Несколько лет не встречался с этим Петром… да и кто он мне? А вот нате вам: защемило в груди, будто с родным сыном расстался».

Зашторив окно-стенку, он бросил на спинку стула пиджак и принялся расшнуровывать ботинки. И тут заметил выпавший из кармана пиджака конверт.

Письмо это Гордей вынул из почтового ящика за несколько минут до отъезда в речной порт. Первоначальный адрес: «Москва, Союз художников» был перечеркнут. Ниже следовала приписка: «Дослать», и дальше указывался адрес мастерской Гордея.

Конверт он вскрыл в постели.

«Уважаемый товарищ Гордей Савельевич!

Пишет вам подруга Ани Горюновой. Надеюсь, вы не забыли Аню? Учительницу из вашей родной Ольговки?

Месяц назад, когда Ане оставалось жить считанные часы, она призналась мне: «Сколько времени прошло с тех пор, а помню все как сейчас. Когда минуло три месяца после отъезда Гордея из Ольговки, а от него не пришло и одной весточки, я, безумная головушка, и отправила телеграмму: «Вышла замуж». Я думала тогда: обманщик он, клялся в вечной любви, а уехал, и сразу же меня забыл. Теперь каюсь: зачем, зачем, глупая, послала ту телеграмму? Все эти годы только о нем, о моем Гордее, и думала, только и жила надеждой на встречу с ним».

Сами, наверное, догадываетесь, Гордей Савельевич, что Аня никогда не помышляла выходить замуж, хотя к ней и сватались — тому я была свидетельницей, так как добрый десяток лет работали мы в одной школе в Сызрани (летом того года, когда Аня отправила вам телеграмму, она переселилась в Сызрань). Последние же четыре года, уже прибаливая, Аня снова учительствовала в Ольговке. Между прочим, над кроватью Ани всегда висел ее портрет, написанный вами.

Сообщаю вам волю усопшей: Аня просила меня доверить вам ее тайну, близко касающуюся вас. Но в письме я не могу этого сделать. Она так и сказала: «Попроси Гордея приехать в Ольговку».

Жду вашего ответа.

«Не разыгрывают ли меня? — спросил художник, опуская на грудь руку с письмом. — Но к чему? Да и о какой шутке — пусть самой коварной — может быть речь, когда написано: она умерла. Умерла месяц назад».

Зачем судьба так жестоко поступила: он едет на родину в то самое время, когда Ани уже нет в живых?

«Не верю! Не верю! — чуть было не взревел осатанело Гордей. — Она такая молодая, такая жизнерадостная была! Мне тогда — шестнадцать лет назад — уже тридцать три исполнилось, а ей всего-навсего — двадцать два».

Снова и снова перечитывал Гордей письмо незнакомки. И ворошил, ворошил давние воспоминания. Воспоминания эти не уподоблялись опавшим с деревьев листьям, тронутым уже тлением, они будоражили кровь, туманили взор.

…Он был рад, что отговорил Аню не провожать его до станции в то апрельское слякотное бездорожье, когда ни пешему, ни конному не пройти, не проехать.

Попутный, случайно подвернувшийся, газик под Сытовкой, в Криушинском ерике, основательно завяз в грязи. И Гордей помогал лихому, рискованному водителю вытаскивать старенькую машинешку из бешеного ледяного потока. Оба они промокли до нитки.

Уже в Сызрани на вокзале Гордей почувствовал себя плохо: кружилась голова, все тело налилось смертельной тяжестью. Где-то под Пензой он впал в беспамятство. Не пришел в себя и по прибытии поезда в Москву. С Казанского вокзала Гордея отправили на «скорой» в больницу.

Около трех месяцев боролись врачи за его жизнь. Выздоровление наступало томительно медленно. Лишь в середине июля, в один из благодатно солнечных дней, поддерживаемый медицинской сестрой с одной стороны и Галиной Митрофановной — с другой, Гордей сделал несколько неуверенных шажков, вновь учась ходить.

А в августе жена повезла его в Коктебель. В вагоне она доказала мужу телеграмму из Ольговки.

— Кто эта Аня? — спросила Галина Митрофановна с видимым равнодушием.

То белея, то пунцовея, Гордей долго, ничего не соображая, смотрел на помятый бланк с прыгающей перед глазами одной разъединственной строчкой. А потом еле выдавил из себя:

— Сестра… кажется, троюродная.

Скомкав остервенело телеграмму, выбросил ее в открытое окно. Всю ночь не спал. Думал. Думал об Ане, о ее коварном поступке, думал о себе… Надо ж было ему заболеть!

«Как она осмелилась предать нашу любовь? — снова и снова вскипая, спрашивал себя Гордей. — Ведь мы так полюбили друг друга! Клялись в нашей вечной любви. И… вот нате вам: «Я вышла замуж».

Когда Гордей вернулся с женой из Крыма, тесть в первую очередь бросился обнимать не дочь, а зятя.

— Завтра с утра поедешь оформлять документы. Я тебе, человече, достал путевку на океанский теплоход. Отправишься в круиз вокруг Европы, — выпалил сухонький старикан, все еще не отпуская от себя Гордея.

— А… зачем? — с тупым безысходным равнодушием спросил Гордей.

Старик опешил.

— Ты… ты не хочешь побывать в Афинах, в Риме, в Париже? Пусть кратковременно будет ваше пребывание в столицах Европы, но у тебя есть глаза, и ты хоть что-то увидишь. Увидишь в подлинниках Микеланджело, Рафаэля, Рубенса, Рембрандта, Родена…

Отца прервала Галина Митрофановна:

— А я? Почему мне не достал путевку?

— Я эту… разъединственную чуть не на коленях вымаливал! — выкрикнул он. И убежал в свой кабинет.

Гордею уже не лежалось. Кое-как одевшись, он вышел в коридор — длинный, безлюдный. Здесь было освежающе прохладно.

Заложив за спину руки, художник принялся шагать по гулкому коридору, по-видимому, весной, при открытии навигации, застеленному ковровой дорожкой. Сейчас же под ногами коробился фантастической расцветки пластик.

И в воспоминаниях своих сызнова вернулся в прошлое, к той последней поездке на родину — и горестной, и радостной.

После поминок по матери — девятого дня, он и в самом деле не собирался долго задерживаться в Ольговке.

Ложась спать, Гордей теперь не гасил в горнице свет. Ровно в полночь будили его тяжелые, шаркающие шаги на половине матери. Он вставал и, как в первую ночь, шел за перегородку. Озираясь по сторонам, спрашивал себя: «Я с ума не схожу?»

Возвратившись в горницу, уже не помышлял о сне. Брал с божницы старую Библию в сафьяновом переплете цвета потемневшего янтаря и читал до рассвета «Откровения Иоанна Богослова» — самую таинственную и самую запутанную книгу Нового завета.

Раньше над Библией засиживался на досуге дед Игнатий, а после его кончины по весне сорок первого года тяжелую книгу, пропахшую воском и ладаном, изредка листала мать.

На страницах «Апокалипсиса» и обнаружил Гордей заложку — изъеденную молью пурпурную тесьму, когда в первый раз взял в руки Библию.

Она не была фанатично религиозной — мать Гордея, даже в былые годы не часто посещала Усольскую церковь, когда та не была еще закрыта. Но от православной веры, веры своих отцов никогда не отрекалась, И все ее дети были крещены.

Как-то помимо воли «Апокалипсис» захватил, приковал к себе Гордея неистовостью трагического напряжения: то разверзающейся кромешной бездной, то ослепляющим светом и недосягаемостью непорочных вершин.

Едва же наступал седой морозный рассвет, Гордей, наскоро перекусив и потеплее одевшись, уходил с этюдником или на Усолку, или на Яицкий курган, откуда Жигулевские кряжи, высившиеся вдали, так удобны были для обозрения.

Случилось однажды — день выдался забористо стылым, с прохватывающей до костей понизухой, и Гордей основательно продрог, работая над пейзажем «Ледяное безмолвие».

Наутро он встал поздно, решив отсидеться дома до полудня, пока на улице не обмякнет.

Истопил не спеша подтопок, сварил в чугунке картошку в мундире. Она, волжская кормилица, по убеждению Гордея, была самой-самой вкусной на свете.