Виктор Авдеев – «Зайцем» на Парнас (страница 2)
Должник, которому теперь предстояло голодать до самого обеда, сглатывал клейкую слюну, покорно отвечал:
— Отдам. Я помню.
Иной торопливо, с заискивающим видом просил:
— Слышь, Каль. Дай еще шманделок макухи.
— А за тобой сколько: три пайки? Отдаешь ты хлеб общипанным. Ох, гляди, скажу Губану, он те юшку спустит. Нет, вернешь вот еще одну пайку, а в ужин я тебе дам, но конопляной. И не проси, я сказал тебе слово.
И, скривив в улыбке губы, Каля отходил к следующему.
Охотно меняли ребята хлеб на макуху, потому что грызть ее можно было часами, и это обманывало голод. Самой дорогой считалась макуха подсолнечная — наиболее крепкая, вкусная и «питательная». Конопляная, льняная были мягче, крошились, и от них немного тошнило.
Иные воспитанники были должны Губану и хлеб, и второе обеденное блюдо, и сахар за целую неделю вперед. Чтобы они не слишком ослабели от голода, Ванька брал с них пайки не каждый день подряд и поддерживал новой макухой. Вообще же все, кто попадал к нему в кабалу, с трудом могли высвободиться.
Одним из последних в очереди стоял второклассник Христоня Симин — круглый сирота. На его худом, бескровном лице просвечивали все жилки, глаза, как у всех голодающих, были запавшие, огромные, малоподвижные и грустные, ноги в залатанных штанах напоминали палки. Его восковые костлявые руки, похожие на птичьи лапки, старались запахнуть оборванный пиджачишко, и вся сгорбленная фигура хранила выражение какой-то молчаливой покорности.
Каля остановился возле него, не глядя буркнул:
— Не забудь пайку.
Симин промолчал.
— Понял, Сима?
И вдруг Христоня Симин своим слабым и каким-то безучастным голосом ответил:
— Я не отдам хлеб.
— Это… как? — опешил Каля.
— Сам съем.
— А долг?
Он с минуту выжидал ответа. Симин молчал. Каля удивился. Ему впервые приходилось видеть должника, который бы открыто отказался платить самому Ваньке Губану. Случалось, что некоторые ребята, мучимые голодом, не выдерживали соблазна и за обедом съедали свой хлеб. Выйдя за порог столовой, они тут же получали расплату: двумя-тремя страшными и короткими ударами своих огромных кулаков Губан в кровь разбивал им лицо, вышибал зубы, валил на землю и напоследок пинал ногой. Должник незамедлительно приводился в повиновение и уже в ужин сам покорно разыскивал Калю, совал пайку. Но чтобы заявить открыто в глаза: «Не отдам», — такого еще не случалось. Да это был просто бунт!
— А долг как же? — переспросил Каля. Глазки его заблестели, желтые широкие зубы обнажились в ехидной улыбке: он обрадовался, словно подслушал такое, что можно было передать Ваньке Губану.
Симин тихо, слабым голосом ответил:
— Я больше ни крошки не отдам.
— Со-все-ем? — испугался Каля, до того диким показался ему ответ. Громко, словно ища сочувствия у очереди, он зачастил: — Ох, гляди, паря! Ваня Губан, он тебе морду разрисует. Это еще поглядим, как не отдашь! Губан, он блин с тебя сделает. Я ему расскажу. Рас-ска-жу-у!
— Мне все одно, — тихо, почти беззвучно сказал Симин. — Я есть хочу. Меня ноги не держат.
Он отвернулся, плотнее запахнул лохмотья.
Каля вдруг забеспокоился: сизо-красный нос его задвигался, словно принюхиваясь. Он видел, с каким жадным вниманием прислушивались ребята из очереди к словам Симина. Среди них было немало должников. Что-то вроде слабой надежды отразилось в их заблестевших глазах: они тоже могли взбунтоваться. Ахилла Вышесвятский насмешливо подмигнул в спину Кале, дурашливо затянул на мотив молебна:
Судьба Симина была известна всему интернату, кроме заведующей и членов исполкома. Знали, что он должник Губана «навечно». Сколько бы он ни прожил в интернате — год, два, четыре, — он обязан был отдавать Ваньке весь свой хлеб, сахар, мясо, а Губан за это ежедневно снабжал его макухой, иногда же, для поддержки сил, разрешал съедать обеденную порцию.
Два месяца тому назад еще довольно крепкий Симин, оставшись совсем без хлеба, стал быстро чахнуть. Теперь он, видимо, решил: или так помирать, или этак, все равно.
— Ты, значит, артачиться? — заговорил Каля, не зная, что предпринять. Он сжал небольшой грязный кулак и сунул его к носу Симина. Надо было показать остальным должникам, что такие слова не прощаются.
Из толпы выдвинулся коренастый паренек с карими смелыми глазами и шрамом на щеке — Люхин. Буденновский шлем с красной звездой делал его выше, а обмотки и огромные американские ботинки как бы придавали устойчивость его ногам.
Отец Люхина где-то в Карпатах сложил голову за «веру, царя и отечество», мать умерла в фабричном поселке от сыпного тифа, мальчишка долго скитался по России, связался со шпаной. В Мценске пристал к стрелковой красноармейской части, больше года провел с нею в походах. На Дону в стычке под станицей Бессергеневской ему оторвало три пальца на левой руке; когда паренек выписался из городского госпиталя, его «демобилизовали» и определили в интернат имени Степана Халтурина. Здесь он быстро освоился, держался независимо; выступая на собраниях, громко и запальчиво высказывал свое мнение и требовал уничтожения «мировой контры».
Одобрительно глянув на Симина, Люхин сказал:
— Правильно делаешь, пацан. Октябрьская революция аннулировала все долги. Крой, Ванька, бога нет!
Он засмеялся. Толпа совсем затихла и выжидала, что будет дальше. Каля резко повернулся к Люхину, глазки его сузились.
— А ты чего нарываешься? Хочешь кизюль заработать? Могу отпустить.
— Давай! — Люхин быстро подставил свое лицо. — Вот я, а вот и рожа моя.
С ударом Каля не торопился. Люхин придвинулся ближе, чуть не задевая носом его нос.
— Ну, бей! Не бойсь, не запла́чу… но уж тебе-то гадюке ползучей, на хвост сумею наступить.
Ребята сомкнулись вокруг них, ожидая драки. Каля был хилый паренек, но ему случалось бивать многих здоровяков. Никто не решался дать Холую отпор, зная, что его поддерживают страшные кулаки Ваньки Губана.
Мешкать Холую было нельзя: мало того, что Симин наотрез отказался платить долги, его еще поддержал Люхин. Однако драться Каля испугался. Этот не спустит. И, втянув голову в плечи, озираясь, Каля стал пятиться. Выбравшись из толпы, он погрозил Симину и Люхину кулаком, многозначительно пообещал:
— Ладно, паразиты…
И бросился на улицу. Дверь протяжно захрипела, хлопнула кирпичами блока. Некоторое время в толпе царило глубокое молчание. Кто-то тихо сказал:
— Побежал жаловаться. Слышь, Сима, лучше отдай Губану долг. Изуродует.
Люхин вызывающе сплюнул на пол:
— Чего забоялись? Не имеет права тронуть. Теперь власть наша, советская. Всех живоглотов в Чеку надо сажать.
Первую смену впустили в столовую, и возле двери стала выстраиваться следующая очередь.
II
В это утро один из должников Губана, желая подлизаться к «шефу», донес, что двое ребят из их второго корпуса тайком убежали на Старый базар менять хлеб на макуху. Сделать это они решили до завтрака, когда было больше надежды, что не хватится начальство. К пуску третьей смены в столовую они рассчитывали подоспеть в интернат и таким образом замести следы своей отлучки.
Иван Губанов, или, как его называли, Ванька Губан, сразу настороженно прищурил острые, чуть выпуклые глаза.
— Кто? — спросил он своим резким, скрипучим голосом.
— Афонька Пыж и Кушковский. Ты им только не проговорись, от кого узнал.
В интернате не терпели фискалов и расправлялись с ними беспощадно.
— В меня как в могилу, — успокоил Губан. — Молодец, что упредил. Вот я им круг носа соплей намотаю.
Он сунул доказчику обгрызенный, замусоленный кусочек макухи, и тот, ожидавший большего, разочарованно поблагодарил.
Оставшись один в небольшой и относительно чистой спальне с холодной кафельной трубкой, Ванька задумался. Самовольная вылазка двух ребят на базар встревожила его. Это грозило монополии торговли и вообще подрывало могущество. Все ребята второго корпуса, которых он с таких трудом держал в своей власти, только и ждали случая выйти из его повиновения, взбунтоваться, и поэтому нельзя было спускать н и о д н о м у. Действовать надо немедленно и жестоко. Задето было и его самолюбие: захотели обдурить, как тепу-растепу, а потом ухмыляться за спиной? Дешево оценили, паразиты! И Губан решил не мешкая отправиться на базар, поймать ребят с поличным. Натянув тяжелые юфтевые сапоги, он вбил пятки в узкие задники, надел наваченное пальто, на мочально-рыжие волосы надвинул чуть набок лихо заломленный суконный картуз. Сгорбил широкие плечи, поднял короткий воротник и покинул спальню, предварительно проверив, крепко ли заперт его тяжелый синий сундучок, засунутый под кровать.
Когда Губан проходил через узенькую площадь с обледенелым памятником атаману Платову в небольшом, обнесенном решеткой сквере, — в первом корпусе, где помещались столовая и кухня, звонили на завтрак первой смене.
Горизонт над железными заснеженными крышами застилала морозная мгла. Из низких труб косыми лиловыми столбами клубился дым. Тусклое, багровое солнце проглянуло сквозь застекленевшие до сосулек ветви тополей, карагача, маслин. Узенькие тротуары были расчищены, сбоку навалены сугробы. Снег залепил и карнизы одноэтажных и двухэтажных каменных домов, ворота, заборы. Городок точно застыл, нахохлился под лютой стужей, слышался лишь резкий скрип шагов. С визгом отдирая полозья саней от раскатанной дороги, проехал на лошади казак из соседней станицы.