18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Виктор Авдеев – Осенние дали (страница 78)

18

Шпага дрогнула, выпала из руки Клавы, глухо звякнула о край ящика.

— Скажешь, не бегала в номер к стра… к своему стравусу? Видали, как он к сосне прижимал, целовал куда попадя…

— Ну и… сво-ло-та! — прошептала Клава. Вдруг плюнула Жоржу в лицо, и губы ее затряслись, запрыгали, а глаза стали как у слепой.

Дверь костюмерной открылась; быстро шагая длинными ногами, вошел Алексей Пахтин. Его запавшие, обычно неяркие щеки раскраснелись, в руке был зажат распечатанный конверт.

— Наконец нашел тебя, Клавочка. Вернулся на квартиру, а тут нам с тобой письмо от матери…

Он вдруг замолчал; девушка мельком оглянулась на него и словно не узнала. Жорж Манекен, увидев техника, зло прикусил губу.

— Ладно, — захлебываясь, заговорила Клава. — Да, меня голод… я в дурную компанию. Потому что отец на фронте без вести… мать в оккупацию… Сиротой росла. Но как тебе не стыдно… как не стыдно. Ведь я после в исправительной колонии для малолеток… училась потом в ремесленном. Работала. И теперь я… и теперь я…

Нижняя губа ее вновь запрыгала, глаза налились слезами, она кинулась к двери. Пахтин проворно и осторожно схватил Клаву за плечи, привлек к себе; девушка уткнулась ему лицом в грудь и внезапно разрыдалась. Пахтин через плечо оглянулся на Жоржа, проговорил тихо, вдруг осевшим голосом:

— Уходи отсюда!

— Во-он что! — протянул Жорж Манекен и неестественно расхохотался. — Сейчас лишь понял. У вас тут свиданка была назначена. Помешал?

— Последний раз повторяю, — проговорил Пахтин и, бережно усадив девушку на ящик, повернулся грудью к парню, резко сделал шаг вперед. — Убирайся. Тебя не касается ни прошлое Клавы Филимагиной, ни ее настоящее. Давно без тебя разобрались. А будешь оскорблять…

Глаза Жоржа потемнели от ярости:

— Клавка меня обозвала да еще ты, стравуст конопатый, наскакиваешь? До твоей морды я давно добирался.

Он полусогнулся, выставил кулаки, примериваясь, как лучше напасть на техника. Пахтин тотчас принял оборонительную позу.

За фанерной перегородкой, отделявшей костюмерную от прохода, послышались глухие шаги, взвинченный голос режиссера Сени Чмырева:

— С такими артистами черт знает что… Послал ее за рапирой — сто лет пропадает. А тут еще сын турецкого султана… деликатного смеха не понимает, ржет что твой племенной жеребец.

И в костюмерную влетел пунцовый, всклокоченный Сеня. Увидев свою кружковку с посторонними парнями, рапиру у их ног, режиссер уже открыл рот, готовый разразиться громоподобной рацеей, да так и застыл, словно собирался проглотить яблоко. А за его плечами показались облезлый портфель и лысая голова заведующего клубом, недоуменное лицо комсорга Петряева.

— Ну, кот длинноногий, получай!

И оглохший от бешенства Жорж кинулся на Пахтина. Пахтин на лету поймал его за кисть руки, неуловимым движением загнул ее за спину, и Манекен взвыл от боли. Он начал осыпать техника и девушку самой низкой бранью, но вырваться, даже шевельнуться не мог, будто его связали.

— Ничего у тебя не вышло, — вдруг резко сказал ему Петряев. — Ничего. Все проиграл.

Лишь сейчас подравшиеся парни и Клава заметили вошедших. Пахтин выпустил руку Жоржа, отступил назад. Манекен, морщась от боли, зло и загнанно озирался по сторонам.

— Картина ясная, — продолжал комсорг. — Время позднее, завтра во всем разберемся и… поговорим где надо. Что ж, товарищи… делать тут больше нечего.

У двери уже кучились драмкружковцы, прибежавшие на шум. Заведующий клубом Родимчиков тяжело вздохнул. Техник взял под руку Клаву и вслед за комсоргом пошел к выходу. Жорж вдруг вспомнил о плевке на лице, торопливо утерся; ни на кого не глядя, стал выбираться из толпы. Драмкружковцы безмолвно расступились. За спиной Жорж слышал возбужденные разговоры: «Что произошло — хватил ее шпагой из ревности?»

Дверь в опустевшей костюмерной так и осталась незакрытой.

Рабочий день на фанерном заводе начался как обычно. В клеильном цехе стоял густой, горячий пар, катились вагонетки, сортировщицы ловко раскладывали влажный шпон — однослойные листы фанеры. Клава, чумазая, в комбинезоне, хлопотала над прессом. Она насвистывала сквозь зубы и была, как всегда, упруго-подвижна, оживленна и развязна, словно ничего скандального с ней не произошло. До цеха уже докатились смутные и перевранные отголоски вчерашнего случая в костюмерной. Нашлись, как водится, любопытные, которые желали бы узнать подробно, кто, где, кого, как, за что и почему. Трое парней, завсегдатаев пивного ларька, долго перешептывались и поглядывали на Клаву. Потом из этой кучки бойко выкатился цеховой остряк Тюшкин — приятель Жоржа Манекена. Он остановился против девушки и, прежде чем заговорить, долго смотрел на нее молча и подобострастно.

— А-а, наше вам туда, сюда и обратно.

Тюшкин выдернул из маковки красно-бурый волосок и с манерным поклоном протянул его Клаве, точно снятую кепку.

— Слышали и принимаем к сердцу, — прижал он руку к животу. — Разобъясни-ка нам, милашка-канашка, что это у тебя за романс вышел вчерась в клубе?

На щеках девушки загорелись два ярких пятна.

— Ничего особенного.

— А вроде, говорят, тебя там произвели… в титулы?

Остальные два парня пододвинулись ближе. Клава насмешливо глянула на остряка своим спокойным, несмущающимся взглядом:

— Кто старое помянет, тому глаз вон. Слыхал такую поговорку? Вот тебе и весь мой ответ. А ты и сейчас — лодырь, летун и злостный алиментщик. — И брезгливо добавила: — Лучше вон портки подбери, а то девки засмеют.

Покачивая бедрами, Клава неторопливо пошла к бакам за клеем для вальцев. Тюшкин от неожиданности смутился, растерянно подтянул сползавшие брюки. Один из парней крикнул восхищенно:

— Скушал, Тюшкин? Ло-овко она тебя уела!

В обеденный перерыв в цехах, в табельной, у инструменталки, в конторе появились объявления, написанные лиловыми чернилами на четвертушках листа:

После шабаша продолговатый, обшитый панельной, под дуб фанерой зал заводского клуба быстро стал наполняться рабочими, служащими. Вскоре были заняты все скамьи, подоконники, народ стоял у двери. Люди приходили прямо из цехов, с лесопильни, усталые, хмурые, в спецовках. Вытертый зеленый бархатный занавес на сцене был открыт, виднелся большой стол под красным сукном, графин с водой без пробки, где-то давно потерянной, стулья.

Развязно заложив ногу за ногу, Жорж Онуфриев сидел отдельно от всех на скамье у самых подмостков. К нему подошел Тюшкин, пропел шутовато-сочувственно:

Ах, не дари ты меня любовью пылкою, Подари ты меня полбутылкою.

Добавил: — Подвела тебя, Жора, эта стерва?

— Ты про наш самодельный суд? Здорово я его боюсь. Это… Это ж балаган. Тоже мне прокуроры нашлись… такие же работяги, как и я. Ну, скажи, что они мне могут припаять? Да и какое преступление я сделал? С девкой хотел погулять.

Приятель сбил затасканную кепочку на глаза, напомнил:

— На техника налетел.

— А что, я его хоть пальцем тронул? Скажу: припугнуть хотел. Ну? Сам он, страуст длинногачий, мне руку чуть не вывернул, до сих пор болит.

— Он — дело иное: дружинник. Знаешь, какой им авторитет создали? Скажут: обезвреживал хулигана. После, не забудь, ты еще… интеллигентные слова выкрикивал. Все слыхали.

— Выходит, рот нельзя разинуть?

Тюшкин грустно закатил глаза; казалось, даже нос у него вытянулся.

— Все это занятно и очень деликатно… — начал было он и продолжал без обычного юродства: — Все-таки, Жора, общественный суд, он имеет право ходатайствовать об исключении с производства, опять же из профсоюза, а потом… может и в нарсуд передать дело. Знаю, испытал. — И докончил с обычным шутовством: — А там, друже, толки нападут, как волки, скажут, ты такой-сякой, со святыми упокой.

На деревянные подмостки сцены поднялись трое членов общественного суда: предзавкома, мастер лущильного цеха и сортировщица. Гремя стульями, они стали рассаживаться за столом, видимо смущенные общим вниманием. В зале прекратилось движение, перестали откашливаться. Жорж слегка отставил ногу, передернул носом, словно хотел усмехнуться.

Общественным обвинителем выступил комсорг Петряев. Он был в отутюженном выходном костюме, в чистой льняной косоворотке с расшитым воротом, и этот его парадный вид, сурово сжатые губы говорили о том, что комсорг очень старательно приготовился к своим обязанностям.

Он коротко, в резких тонах охарактеризовал случай в костюмерной.

— Есть, товарищи, такое слово, анахронизм называется, — продолжал он, отпив глоток воды из стакана. — Анахронизм — значит пережиток. Когда-то было, а теперь в мусорную яму свалили. Таким вот анахронизмом, безвозвратным прошлым, является беспризорность подростков у нас в Советском Союзе. А скоро будет — и воровство. Будет, — убежденно повторил он. — Вместе с гнилым царским режимом, с эксплуатацией человека мы решительно выметаем все это дело из своего нового дома. Война, нашествие фашистской орды снова породили массовое сиротство, часть обездоленных детей попала в лапы улицы, но с этой бедой мы справились куда быстрей, чем после войны гражданской, что вы хорошо помните по кино «Путевка в жизнь». Тогда ведь… Одним словом, в двадцатых годах — старики не дадут соврать — сотни тысяч оборванных ребятишек ютились на панелях. А после Отечественной? Видали вы их? Сирот сразу определяли в детдом… колхозы разбирали, заводы, ремесленные школы. Да вот… — Комсорг развел руки, наморщил лоб, и неожиданно глаза его потеплели, губы сложились в мягкую полуулыбку. — Да вот та же товарищ Клава Филимагина вам пример. Из Орла она сама, война заглотила родителей, город был разбитый: хлебнула беды. Однако выхватили ее с улицы? Выхватили. Обучение прошла, сами знаете, какая работница — на доске Почета. Жалеем, что уходит. — Комсорг опять улыбнулся. — Забирают ее у нас. На днях регистрируется с одним техником-практикантом и уезжает под Вологду. Они уже письмо от его мамаши получили, зовет. Ну да это частная сторона их жизни, и мы оставим ее в стороне. — Брови комсорга сошлись, рот принял жесткое выражение. — И вот, товарищи, сыскался в нашей рабочей семье человек-урод, который хотел подло воспользоваться вывихом в горьком детстве девушки… повторю — передовой сортировщицы клеильного цеха. Это известный вам Георгий Онуфриев, по кличке Жора Манекен…