Виктор Астафьев – Сибирский рассказ. Выпуск IV (страница 11)
Брусницын остановился. Он устал говорить, но он еще не закончил. Ему казалось, что он здесь давно, целый день. Он боялся, что вдруг зазвонит телефон и собьет его. Вдруг все встанут и уйдут, не дослушав. Но телефон молчал, и Сердюковы молчали, глядя кто куда. А Шувалов, не меняя позы, сидел на стуле. Телефонную трубку он снял за спиной хозяина, Брусницын не заметил этого. Брусницын откашлялся, он хотел пить. Он устал.
— Сердюков… — заговорил Брусницын, и тот вздрогнул от его тихого голоса. — Сердюков, ты уже старик, не по годам, так по виду. Лучшие года твои прошли в борьбе. Скоро подойдет пенсия, потом закат. Мой тебе совет: доживи свои последние годы достойно. А когда станешь умирать, в конечную минуту попроси прощения у всех, кого ты обидел, у живых и мертвых. Облегчи душу свою. Ты создал себе рай на земле, — Брусницын встал и повел рукой кругом, — маленький рай. Но на том свете, — теперь Брусницын говорил стоя, — если он существует, — а я хочу, чтобы он существовал лишь ради тебя, — на том свете, Сердюков, ты попадешь в ад. И в аду том кипеть тебе в котле чугунном, в смоле, вечно за все прегрешения свои, за все страдания и мучения наши…
Говоря, Брусницын смотрел на хозяина, но, услышав всхлипы, живо повернулся к двери: мать Сердюкова плакала. Брусницын боялся, что она ничего не понимает из того, о чем говорят в этой комнате. Но она слышала и понимала. Брусницын растерялся на секунду какую-то: ему жалко было эту трясущуюся старуху, бывшую товарку своей матери. Однако надо было заканчивать…
— Слушай дальше, Сердюков. Я собрал о тебе все, что требовалось узнать. Письмо твое в моих руках. Но ты можешь не опасаться, я никуда не пойду жаловаться, ничего не предам огласке. О тебе не будет речи — это в моих правилах. Ежели, конечно, ты сам не подашь повода для очередной встречи и разговора. И уж тогда я не пожалею тебя, запомни это, Сердюков. Сейчас я ухожу. Я сказал тебе все, что хотел сказать. В присутствии твоей матери, которая плачет, узнав, что собой представляет ее сын. В присутствии жены твоей, которая ни в чем не осуждает тебя, ненавидя всех, кто стоял на твоем пути к этой вот квартире. Ненавидя меня — это заметно по лицу ее. В присутствии детей твоих, которые, быть может, что-то поняли. Я проклинаю тебя, Сердюков. От себя и от имени всех тех, кому ты причинил зло. Будь же ты трижды проклят на все свои оставшиеся дни. Я ухожу. Идем, Шувалов, нам пора. Помни, Сердюков…
И они ушли. Было уже довольно поздно. Когда закрылась за ними дверь и смолкли на лестнице шаги, домашние Сердюкова тихо разошлись по квартире. Встали и молча разошлись, не глядя на Семена Захаровича. Софья Алексеевна вывела старуху. Сердюков остался в комнате, где проходил разговор. Жена заглянула, что-то хотела сказать, но он махнул рукой, и она скрылась.
Подойдя к окну, Сердюков отогнул край шторы и долго смотрел на улицу, в темноту, как бы прислушиваясь…
МУЗЫКА
Жил в селе Каргатском некто Пикалов, сорока семи лет, бухгалтер совхоза. Мужик как мужик, хотя и малосильный, жил как все и работал как все: управлялся в конторе и по хозяйству, успевал между делом с сеном, с ягодами, с грибами, весной — с дровами, помаленьку баловался рыбалкой и праздной, необременительной охотой. И ничем бы он среди окружающих его людей не выделялся, если бы не загадочная, необъяснимая любовь к музыке.
Музыку Пикалов любил с детства — русские и украинские народные песни, песни советских композиторов и особенно арии из опер. Оперетту он почему-то не признавал, хотя для некоторых вещей все же делал исключение. Тут были «Песня о вольном ветре», ария Мистера Икса в исполнении Георга Отса, тогда еще здравствующего, ария Никиты из «Холопки» и… пожалуй, все. Ну а из оперного репертуара ему нравилось многое, а пуще всего партии басов и баритонов: Сусанин, Игорь, Кончак, Гремин, Галицкий, Грязной, а также Демон, Алеко, Риголетто, Дон Карлос и Жорж Жермон. Однако увлечения его не разделяли ни домочадцы, ни родственники. Когда в застолье, собираемом по случаю праздников или семейных торжеств, созревшие для песен гости заводили на два голоса «Ой, мороз мороз» или что-нибудь заветное, старинное, Пикалов, также созревший, уединялся в уголок или другую комнату, а чаще всего подходил к окну и, глядя на волю, надтреснутым, но верным баритончиком самозабвенно тянул: «Ты взо-ой-дешь, мо-оя заря, взгляну в ли-и-цо-о тво-ое…»
Было время, когда его запросы удовлетворяло радио, потом стали постепенно пластинки появляться, те же арии из опер, хоры, и хранились они в тумбочке, на которой стоял патефон, покрытый вышитой салфеткой, вместе с фокстротом «Рио-Рита», «Амурскими волнами», Глебом Романовым и Робертино Лоретти. Жена Пикалова тоже не чужда была музыке, но вкусы ее оказались попроще.
С течением времени, с развитием цивилизации патефон на тумбочке сменился проигрывателем, затем электрофоном; вместо толстых тяжеловесных пластинок появились долгоиграющие диски, повысилось качество записи, и вместе с этим развивался вкус Пикалова. Телевидение обошло стороной их урманное село, до клуба, где крутили кино, было километра два — не под силу больным ногам жены Пикалова, а ходить в кино или в гости поодиночке у них было не принято. Купили с достатка сетевой радиоприемник, но с ним оказалось одно мучение, сплошной треск — то машина мимо проедет, то мотоцикл или трактор, а то соседи сепаратор включат. И по-прежнему главной утехой его оставалось радио.
И в маленьком его кабинетике в конторе, и дома оно не выключалось, лишь регулировалось тише или громче, в зависимости от передачи. Пикалов занимался делом, а краем уха слушал, что там вещает Москва или Томск через станцию РВ-76. И не раз бывало, что он, прервав на полуслове разговор или свое занятие, устремлялся к динамику и включал его погромче, многозначительно оправдываясь при этом: «Ария Каварадосси из оперы «Тоска»…» Люди посмеивались, называли его за глаза «Ария из оперы», но прощали ему это чудачество, так как Пикалов был человек не вредный, справедливый и честный. И лишь жена иной раз ворчала, когда он, влекомый музыкой, бросал какое-нибудь домашнее заделье: «Ну, язви тебя, поскакал… Ария из оперы «Не тяни кота за хвост».
А он уже распространял свою любовь и увлеченность дальше, примерялся, прислушивался к симфонической музыке, к скрипке и фортепьяно, и приходил к мысли, что одной только музыкой, без слов, можно тоже много чего выразить, и вообще, раз кто-то эту музыку сочиняет, целые оркестры, народные и заслуженные артисты разучивают ее и исполняют в концертах и по радио, значит, кому-то это нужно, кто-то от этого радость и удовольствие получает, надо только уловить главное, думал он, поймать в этом хаосе звуков мелодию и разгадать ее, расшифровать, следовать за ней туда, куда она ведет.
Однажды он услышал странную, неземную какую-то музыку — многоголосую, рокочущую, гудящую. Он подошел к динамику. Тема разрешилась мощным тягучим аккордом, потом была пауза, и дикторша объявила: «Начинаем передачу для тружеников полей». Пикалов с досадой увернул громкость. Мелодический рисунок он тут же позабыл, а само звучание, строй запомнил. Музыка эта казалась исторгнутой из самых потаенных уголков души, слышались в ней и стон, и ропот, и печальные вздохи, и светлая молитва, но что это звучало — отдельный инструмент, оркестр электромузыки, трио баянистов? Позже Пикалов узнал, что это был орган.
Он написал на радио, чтобы передали в концерте по заявкам органную музыку, однако удовлетворения своей просьбы так и не дождался. «Наверное, у них там этих заявок выше головы, — думал Пикалов. — Пока дойдет очередь…»
Закоренелый домосед, для которого даже поездка в райцентр была событием, он вдруг засобирался в город. Жена только диву давалась, откуда что берется, однако, будучи женщиной практичной, решила обернуть предстоящую поездку мужа главным образом себе на пользу и целый вечер вдумчиво составляла список заказов. Сняв накануне деньги с книжки, она аккуратно завернула их в список и вручила этот пакет Пикалову, когда тот уже стоял перед ней одетый и с чемоданом в руке, так что вникать в эти заказы и оспаривать что-либо у него не осталось времени. Человек исполнительный, рассудила жена, коль взялся — привезет.
Июль, середка лета, выдался в том году на удивление холодным, мочливым, но, как только Пикалов добрался до города, неожиданно распогодилось, резко потеплело. Плащ и чемодан он оставил у квартирной хозяйки, которая за умеренную плату пускала на ночлег командированных, и ходил по улицам в темном костюме, застегнутом на все пуговицы, кепке с картонным обручем внутри и яловых сапогах, парился, но терпел. Снять или хотя бы расстегнуть пиджак представлялось ему неприличным.
В сутолоке Пикалов терялся, а городской транспорт за те несколько лет, что он здесь не был, прямо-таки заполнил старинный сибирский город с неширокими улицами, рассчитанными преимущественно на извозчицкие пролетки. Город переживал теперь вторую молодость. Приходилось подолгу торчать на перекрестках, прежде чем перейти на противоположную сторону.
В первый же день Пикалов побывал в универмаге и двух магазинах культтоваров, и везде ему говорили примерно одно и то же: органная музыка бывает, но редко, пластинки сразу раскупают, зайдите в конце месяца, может быть, что-нибудь будет. В конце, а сейчас только начало.