Вера Панова – Заметки литератора (страница 25)
— Ну, кто мне выучил какой-нибудь хорошенький стишок?
Что она разумела под словом «хорошенький», я вскоре поняла: «хорошенькие стишки» были — Надсон («Христианка», «Иуда»), Фет («Сияла ночь»), «Летний бал» Гофмана, кое-когда Блок, но в незначительных дозах. Если стихи были выучены нетвердо, Нина Матвеевна сердилась. Если кто-нибудь читал нечто, чего она не знала, она хвалила. Наибольшую похвалу снискала Зина Стасенкова, принесшая однажды «Запад гаснет в дали бледно-розовой» Алексея Толстого. «Очень хорошенький стишок», — сказала Нина Матвеевна. Я переплюнула Зину Стасенкову количественно, выучив до середины пушкинскую «Полтаву». «Ты можешь учить больше, — сказала Нина Матвеевна, — раз у тебя такая память». Да, в те годы память была такая.
Я с нежностью вспоминаю эту милую сумасбродку, не похожую на всех учительниц, вкладывавшую в нас, во всяком случае стремившуюся вложить, что-то от самой себя, от своих пристрастий и симпатий. Она считала, что это дельное помещение капитала, — уже за это ей спасибо. Благодаря Нине Матвеевне я пристрастилась к стихам, — разве это мало?
Сначала мне нравилось их заучивать и тем щеголять перед Ниной Матвеевной и перед классом. Потом я полюбила их читать. Потом я стала их писать.
О чем были те детские стихи? Не забудьте, я была мещанская девочка из Нахичевани, пригорода Ростова-на-Дону. Я получала журнал «Задушевное слово». Меня водили в церковь. У меня была тетя Лиля, а у тети Лили альбомы с портретами красавиц и романы Марлитт.
Вот тот эстетический и словарный круг, которым я была очерчена. Кроме того, я читала Метерлинка. В моих стихах были феи, снежинки, принцессы, розы, могилы, грехи, голубки, душа, разлука, смерть. Были, увы, и луна, и чудные звуки, и вьюги, и много всякой всячины, так остроумно перечисленной Толстым в его книге «Что такое искусство», которую я прочла много позже.
Проучившись в 1-м и 2-м классах, я была взята из храма науки (не стало средств платить в гимназию) и снова водворилась дома, чтобы вольно читать что хочу, сочинять дурацкие девчоночьи стишата и (так как сложа руки у нас никому сидеть не полагалось) заниматься то тем, то сем, всегда, в сущности, весьма мало продуктивным — то побренчать гаммы на рояле (хотя на мои музыкальные возможности родные давно махнули рукой), то почистить в кухне морковку, делая вид, что помогаю няне готовить (на самом деле только мешала), то полить цветы на подоконниках. С тех пор, когда в анкетах приходится отвечать на вопрос об образовании, я пишу: самообразование, ибо все то ничтожно малое, что я знаю, я почерпнула из чтения книг, в том числе учебников. Я читала беспрестанно, и за едой, и в постели, и во все остальное время. Сама обнаружила, что стала лучше понимать прочитанное, например очень как-то поняла и приняла «Мертвые души», прежде казавшиеся мне скучными и непонятными. Так же по-иному вдруг ощутила и другие книги, читанные в раннем детстве. Мне нравилось сознавать, что я поумнела, и, каюсь, во мне стало развиваться дурацкое самомнение, мне вдруг показалось, что я гораздо умнее моих взрослых — бабушек, теток, дядей. Мне казалось, что они не могут понимать так, как я, моих любимых героев — Базарова, Волохова, Писарева, мне казались неумными их суждения, и не будь у меня этого безумного самообольщения в детстве — думаю, моя жизнь в дальнейшем сложилась бы более правильно и разумно, я не совершила бы многих ошибок и была бы с людьми внимательнее и добрее. Но тут уж ничего не поделаешь, казнись не казнись — дела не исправишь. Может быть, будь жив мой отец, он бы не дал мне так задирать нос, прибрал бы к рукам, — он был, говорят, крутенек нравом.
Выйдя из гимназии и став вольной птицей, я стала много писать стихов. Не помню ни одного, все это было по-девчоночьи глупо, подражательно и совсем не талантливо. Надо отдать мне все же справедливость — я и тогда это понимала, и когда кто-нибудь хвалил мои стихи, мне это казалось насмешкой, я стыдилась. Уже тогда я поняла, что стихи надо писать очень хорошо — либо не писать вовсе. И годам к пятнадцати я перестала их писать. Но читать — читать стихи не переставала никогда. Когда, много позже, появились у меня в руках такие поэты, как Пастернак, когда добрейший друг мой Ландсборг учил меня понимать Мандельштама, я была к этому всему уже готова, отнюдь не была серостью, самые трудные стихи воспринимала так же естественно и просто, как воздух и свет. Не знаю, как это достигается, знаю только, что людей, которые это умеют, я угадываю сразу и прилепляюсь к ним сердцем сразу, а люди, для которых это недоступно, для меня чужие, далекие и ненужные, мне с ними нечего делать.
Должно быть, это очень нехорошо. Но зачем я буду кривить душой на этих страничках? А может быть, это и хорошо, может быть, это и есть тот цемент, который скрепляет людей сильней всего? Что мы об этом знаем?
Способность восхищаться одним и тем же — разве она не больше сплачивает людей, чем способность ненавидеть одно и то же?
В сфере прекрасного я знала тогда две вещи: стихи и музыку. Живописи не знала совсем: в Ростове не было картинных галерей, не было и настоящей архитектуры, то и другое я увидела гораздо позже, уже в зрелых годах.
Из театральных зрелищ, виденных в детстве, мне запомнился только «Потонувший колокол», все остальное было столь низкого уровня, что ни на йоту не сохранилось в памяти. В цирке меня прельщали газовые юбочки наездниц, осыпанные блестками, да еще запомнилась какая-то ученая обезьянка, остальное тоже, мелькнув, ушло навсегда. Раза два водили нас в кино (тогда оно называлось «электробиограф» или просто «биограф»), смотрели мы там какие-то виды Швейцарии, новые парижские моды, какой-то военный парад, кажется — в Вене, да еще одну или две комедии с бесконечными потасовками. Все это не доставляло нам, детям, ни малейшего удовольствия, и мы радовались, когда нас уводили домой.
Мне шел пятнадцатый год, когда мне пришло в голову, что я могу зарабатывать деньги, подготавливая маленьких детей к поступлению в гимназию.
Имею ли я на это право, окончив один класс гимназии, об этом я не подумала. Велика была тогда моя храбрость, а еще больше — желание быть самостоятельной, не сидеть больше у мамы на шее. Уроки мне достали. Некоторые ученики приходили заниматься ко мне, к другим я ходила сама. Иные доставляли мне радость — как, например, соседская девочка Женя Фалинская, прелестное создание с незабудковыми глазами и отличными способностями, все понимавшая и хватавшая на ходу; другие приводили в отчаяние своей непробиваемой тупостью. Помню одного мальчика, тоже по имени Женя (фамилии не помню), к которому я ездила на трамвае куда-то далеко и который не был в состоянии запомнить начертание хотя бы единой из букв алфавита, никак не мог запомнить собственного адреса, а о таблице умножения и говорить нечего, я так и не рискнула подступить к нему с нею. Я добросовестно возилась с незадачливыми моими учениками, пыталась так и этак расшевелить эти вялые мозги, радовалась, если это удавалось хоть в малейшей мере, но с радостью рассталась с ними, когда Володя Филов устроил меня работать в газету.
РОСТОВ-НА-ДОНУ.
Володя Филов. Работа в газете
Неподалеку от нас жила наша дальняя родственница Надежда Николаевна Филова. Когда я еще училась в гимназии, у нас стал бывать ее сын Володя Филов, описанный мною в «Сентиментальном романе» как Мишка Гордиенко и Вадим Железный.
Ему было 19 лет, мне — 11. К общению со мной он снисходил только потому, что я писала стихи. Он тоже писал стихи, и все его окружение писало, а в этом окружении была Сусанна Мар и была Нина Грацианская, и был Георгий Шторм; все они позже стали писателями.
Володины стихи были немногим лучше моих, но не в этом дело.
От него я услышала, что не обязательно аккуратно посещать гимназию и слушаться старших. Я услышала, что непослушание лучше, чем послушание, достойнее. Тихой мещанской девочке такие бунтарские мысли не приходили в голову, хотя она уже читала Писарева и была знакома с Евгением Базаровым и Марком Волоховым.
Очевидно, нужно было, чтобы все эти бунтарские слова произнес живой голос. И Володя Филов их произнес. Со своим окружением он издавал рукописный журнал «Юная мысль». Он поместил в этом журнале какой-то мой стишок. Я была счастлива, только обиделась на то, что под стишком было подписано: «Верочка Панова, ученица 1-го класса», — а я-то уже перешла во 2-й. В преуменьшении моего возраста мне почудилась дискриминация.
Володя был очень похож на свою мать, такой же, как она, белолицый, с пухлыми руками и маленьким ртом. Он ходил в черной тужурке с обтрепанными рукавами. Поступил в Ростовский университет, мечтал о литературе, знал наизусть множество стихов. От него я впервые услышала слова: «ничевок», «имажинист» и имя Велимир Хлебников. Володя восхищался Хлебниковым, а позднее — Есениным. Мы перебирали имена и строчки стихов, сидя в маминой комнате перед жарко натопленной печкой. Мы пекли каштаны в горячих угольях, каштаны, лопаясь, громко стреляли, вкусны они были (или казались) необыкновенно.
Один из братьев Володи, Виктор Григорьевич Филов, был большевик, подпольщик. Когда белогвардейцев выбили из Ростова, Виктор Филов стал редактором новой газеты «Трудовой Дон».