реклама
Бургер менюБургер меню

Вера Новицкая – Безмятежные годы (страница 62)

18

— А-а!.. — радостно несется из его уст. — Вот сюрприз. Наше ясное солнышко выглянуло… Как скажут тетушки, — быстро поправляется он. — Вот они обрадуются!..

Но глаза, вся физиономия его говорит, что и сам он не огорчен, то есть нисколечко. Он целует руку мамочке, крепко-крепко пожимает мою.

— Тетушки, а я вам гостей веду, да каких!

Но если старушки еще не совсем разглядели нас и, говоря «сЬиге Мусенька», направляются к мамочке, зато они прекрасно все расслышали. Радость, рассказы, расспросы… В сущности, не говорится ничего особенного, но весело необыкновенно, а груши, сливы, пастила и большие яблоки, которые сейчас же распорядились подать радушные старушечки, кажутся непосредственно сорванными в райских садах.

Светло, хорошо, отрадно! Опять мелем мы с Николаем Александровичем всякий вздор, смеемся сами, смеются и старшие. Ни на минутку не оставались мы вдвоем, ничего особенного не сказал он мне, только, улучив удобный момент, незаметно для других вытащил что-то красненькое из кармана жилетки и показал мне. При взгляде на мою же собственную красную ленту, с которой он, видимо, не расстается, еще веселей, еще отраднее стало на сердце. В легком, приподнятом настроении вернулась я домой.

И вдруг… сразу точно все потускнело, стало маленьким, сереньким, бледным. В сущности, ведь ничего не случилось, как будто бы ничего, а так темно-темно сделалось.

Над страницей книги, которую я с увлечением читала, я останавливаюсь, пораженная чем-то знакомым, хорошо, слишком хорошо, даже больше чем знакомым. Сперва ничего не понимаю. Каким образом? Я теряюсь в догадках. Перед моими глазами полностью напечатано черным по белому то стихотворение, что там, на нашей любимой скамеечке, прочитал Николай Александрович, которое, говорит он, было набросано им под влиянием грез в одну из бессонных ночей и начиналось словами:

Как желал бы навек я продлить Первый миг роковой с нею встречи…

Все целиком оно здесь, передо мной; более чем полностью: тут два лишние куплета, которые выпустил он… Что это? Что это значит? Ничего не соображаю; чувствую только, будто большое светлое, лучистое видение дрогнуло, пошатнулось, заколыхалось и поплыло, съеживаясь, съеживаясь, становясь бледнее, меньше, туманнее… Передо мной уже просто маленькая тусклая, серенькая картинка, точно запыленная, мутная, а на сердце больно-больно…

Я не рассуждаю, ни в чем не даю себе отчета, я только чувствую. Долго я так сижу, будто в тяжелом сне. Наконец ко мне возвращается способность рассуждать. Зачем, зачем понадобилась ему эта ложь?.. Солгать в такую минуту. И больше опять нет мыслей, ни одной… Хочется плакать… Жаль чего-то, так жаль!.. И я плачу горько-горько, как не плакала давно…

На следующий день я встаю кислая, вялая, безучастная. Вероятно, вид у меня ненормальный, потому что ото всех решительно я слышу один и тот же вопрос: «Что с тобой?» Это так мучает меня: сказать, конечно, никому не могу, притворяться же совсем не умею; попробовала было принять веселый вид, пошутить, но это так трудно, так утомительно, потом еще тяжелее сделалось, и я едва смогла справиться с собой. В классе говорят, объясняют, а я никак не могу сосредоточиться. Светлов два раза поднял меня на вопросы, но я, точно с неба свалившись, сказала что-то, вероятно, очень несуразное, потому что он с удивлением взглянул на меня и больше уже не трогал. Потом несколько раз, чувствуя, что кто-то смотрит, я бессознательно поднимала глаза и встречалась с его взглядом.

На уроке Андрея Карловича я окончательно вышла из собственных берегов, задумалась так, что ничего не слышу.

— Fräulein Starobelsky! — наконец откуда-то, издали доносится до меня.

Я поворачиваюсь.

— Fräulein Starobelsky! Aber wo sind sie?[132] — улыбаясь, спрашивает он, а лицо у самого такое хорошее, ласковое.

От этого доброго голоса, от теплого сочувствия, звучащего в нем, мне неудержимо хочется плакать. Слезы подступают к самому горлу. А добрые, круглые глаза внимательно следят за мной сквозь толстые стекла очков; вдруг, словно вспомнив что-то, Андрей Карлович деловым тоном обращается ко мне:

— Fräulein Starobelsky, будьте так любезны спуститься вниз, в канцелярию, я там на столе или на конторке, или, может быть, на этажерке между книгами забыл свою записную книжечку. Пожалуйста, поищите, а то мне стольких сегодня спросить нужно… Уж вы извините.

Милый, добрый человек! Я убеждена, что он никакой книжечки не забывал, а просто хочет дать мне возможность прийти в себя. Добрая душа!.. Не торопясь, напившись предварительно воды, спускаюсь я вниз, обшариваю всю канцелярию — конечно, ничего. Возвращаюсь с пустыми руками.

— Ach, mein Gott! Извините, пожалуйста, она у меня тут, в кармане, а я вас беспокою. Ох, что значит старость, все забывать начинаю.

Это он-то? Который чуть не наизусть знает отметки учениц всех классов и никогда ничего не забывает.

— Муся, родная, что с тобой? — заботливо обнимает меня Вера. — Скажи, может быть, я чем-нибудь могу тебе помочь?

Одну минуту мне хочется все, все рассказать ей, ей одной, она поймет; но нет, не могу, больно.

— Не спрашивай, Вера, потом, когда-нибудь.

То же самое отвечаю я и мамочке, которая не на шутку встревожена.

— Ты была такая веселая вчера… — недоумевает она. — Здорова ли хоть ты?

— Да, мамусенька, не беспокойся, только мне говорить не хочется.

Глава VIII. Объяснение. — Белые цветы

Через день после этого, как и собирался, пришел Николай Александрович. Явился такой веселый, насыпал сразу целый град шуток, острот, как всегда бывало с ним, когда он в хорошем настроении. Но ни шутки его, ни остроты вовсе не казались мне забавными. Пристально, внимательно, словно в первый раз, разглядывала я его. И голос, и лицо, и манера говорить — все те же, ведь передо мной тот самый, так давно знакомый мне человек; почему же, почему кажется он иным, новым и совсем посторонним? Он почти тотчас же спохватывается, что мне не по себе; вся веселость мигом исчезает, и уже с тревогой в голосе подходит он ко мне:

— Что с вами, Марья Владимировна?

Но я ничего не отвечаю и все время избегаю говорить с ним с глазу на глаз.

— Вы сердитесь на меня? За что? Что случилось? — наконец улучает он момент, чтобы спросить меня.

Я снова пристально смотрю на него, вслушиваюсь в его слова… Вот опять оно, то же лицо, которое я видела там, на скамеечке; так же звучит и его голос. Но не дрожит, не бьется радостно мое сердце, как в тот памятный вечер, не становится так легко и отрадно на душе. Я только слышу и вижу, больше ничего. Но ведь это же он, он самый? И он, и не он: словно вдруг по какому-то волшебству свалился окутывавший его прежде искрящийся нарядный чехол, и стоит он теперь серенький, тусклый, поблекший, такой обыкновенный, заурядный, невзрачный…

— Марья Владимировна, пожалейте же меня, скажите, что случилось. Почему вы так странно относитесь ко мне? Почему так недоброжелательно, почти враждебно смотрят ваши глаза? Ради Бога, в чем дело?

Что могу я сказать. Молча подхожу я к этажерке, беру с нее злополучный том и протягиваю ему.

— Прочтите эту книгу, всю, все просмотрите, тогда вы поймете.

Он смотрит на заглавие.

— Что-то знакомое, вероятно, читал, — говорит он, собираясь перелистывать ее.

— Ради Бога, нет, не теперь, не сейчас, потом… у себя дома…

Мне почему-то становится страшно и невыносимо подумать, что сейчас, сию минуту, он при мне наткнется на это стихотворение. Жгуче-стыдно, больно за него, за то, как тяжело и стыдно сделается тогда ему самому; не знаю, что еще, но я так волнуюсь, что боюсь расплакаться. Он забирает книгу и уходит.

Странно, сколько раз еще в прошлом году выписывала я на листочек этот номер, и все-то книга была у кого-нибудь на руках, и вдруг теперь, именно теперь… Прочти я ее раньше и потом, летом, услышь это стихотворение, едва ли вспомнила бы, что уже читала его. Похоже? Да, но столько есть похожих! А теперь…

Дня через два, придумав какой-то подходящий предлог, Николай Александрович является снова.

— Марья Владимировна, — начинает он, — я, конечно, понял, в чем дело. Что могу я возразить? Факт налицо. Но скажите, разве мое преступление настолько велико, чтобы вы из-за него так круто изменили отношение ко мне? Вы молчите? Неужели же, действительно, это такое громадное преступление? Скажите?

— Да, — односложно подтверждаю я.

— Но чем же? Что такого ужасного я совершил? Сказал неправду? Пусть так; стихотворение сочинено не мною, но оно почти мое: в то время я столько раз, столько десятков, если не сотен раз повторял его про себя, оно так точно, так полно отражало мое собственное душевное настроение, что если бы я заговорил сам, то, вероятно, других выражений и не нашел бы.

Так оно и вышло; эти слова стали моими, все стихотворение — моим, продуманным, прочувствованным, пережитым мною. Пусть я увлекся желанием показаться лучше, даровитее, что ли, больше, выше, чем я на самом деле, и присвоил себе чужое творчество, — оно вышло само собой, невольно, это не было заранее обдумано, а сорвалось под влиянием обстановки, переживания минуты, желания подняться в глазах того, кто так дорог, так… Ведь в том, что я люблю вас, глубоко люблю, ведь в этом вы не сомневаетесь, Марья Владимировна? Скажите, вы верите в это?..