реклама
Бургер менюБургер меню

Вера Новицкая – Безмятежные годы (страница 52)

18

Вдохновением горели глубокие глаза Веры. На ее тонких щеках разлилась нежная розовая краска. Мне плакать хотелось, хотелось стать перед ней на колени, она казалась мне какой-то святой. Чудесная, дивная девушка! Вот как живут люди, как дорого добывается каждый кусок хлеба, возможность учиться. Сколько труда, сколько жертв, лишений, физической боли, страданий, утомлений, чтобы учиться самой и благодаря этому быть потом в силах помогать другим. Какая самоотверженность!

Боже мой, какие я, и Люба, и Шура — все мы вообще — маленькие, глупенькие, серенькие. У нас все есть, мы ни о чем не должны заботиться, мы спокойно можем заниматься, но даже не всегда делаем это, а если получаем высокие отметки, числимся хорошими ученицами, то воображаем, что совершаем невесть какое великое нечто.

Несколько секунд я ничего не могу говорить, так полнополно у меня на душе, я только смотрю на Веру и бессознательно, крепко прижимаю к губам ее руку.

— Муся, что ты? Господь с тобой! Что ты делаешь? — говорит еще больше разрумянившаяся Вера.

— Какая ты хорошая, большая. Как все у тебя продумано, прочувствовано. Какая я ничтожная и гадкая рядом с тобой, — с горечью говорю я.

— Неправда, неправда! — горячо протестует Вера — Не говори, что ты ничтожная, это такая неправда. Я не потому больше задумывалась, что умнее или глубже тебя, а потому, что жизнь моя иначе сложилась. У меня никогда не было настоящего, слишком оно было темное, вот я и жила, заглядывая вперед, надеясь на будущее. Да я ведь на целых два года старше тебя. Твоя же жизнь была ясна, спокойна, счастлива, ты думала, вероятно, что более или менее у всех она приблизительно такова же.

Да, конечно, ты читала много, много читала, но читать — не переживать, это так неизгладимо в сердце не врезается. Ты еще совсем ясная, у тебя нет в душе ни малейшей мути, ни малейшего осадка, и дай тебе Бог долго-долго оставаться такой.

Мамочка до глубины души была растрогана, когда я передала ей весь наш разговор.

— Что за чудесная девушка! — воскликнула она. — С каким бы удовольствием я предложила ей эти несчастные деньги, из-за которых, боюсь, она вконец подорвет свое слабенькое здоровье. Но ведь не возьмет, ни за что не возьмет, и говорить нечего.

Я сделала еще попытку уговорить Веру, но она оказалась тщетной.

— Пиши же мне, смотри, пиши, — упрашиваю я. — И потом, Верусенька, милая, напиши мне что-нибудь в альбом. Ты знаешь, я редко кому даю, все глупости пишут, но ты другое дело, пожалуйста.

Она написала мне отрывок из своего любимца Надсона:

Ты дитя; жизнь еще не успела В этом девственном сердце убить Жажду скромного, честного дела И святую потребность любить. Дела много, не складывай руки, Это дело так громко зовет, Сколько жгучих страданий и муки, Сколько слез облегчения ждет.

Горячо-горячо обнявшись и обещая писать друг другу, мы с ней расстались.

Послезавтра на дачу, но — увы! — без моей милой Верочки.

Первые грезы

Глава I. Дача. — Мои старушки. — Дивные вечера

Вот уже почти две недели, что мы на даче. Как здесь хорошо, тихо, уютно, приветливо. Квартира у нас небольшая, но симпатичная. Впрочем, не все ли равно, какова она? Разве летом сидишь в комнатах? — Да никогда. Живешь в саду, а сад у нас такой милый, большой, тенистый. Им-то папа с мамой и пленились в поисках свежего воздуха для своей, по их мнению, все еще «слабенькой Муси».

Ближайшая к дому часть — светлая, веселая, с кустами роз, с каймой сирени по забору, с зеленой сеткой вьющегося по веранде дикого винограда. Немножко глубже — фруктовые деревья, беседка, тоже заросшая густыми, темными виноградными листьями. Совсем в конце три-четыре раскидистых старушки липы, кусты жасмина и малюсенький запущенный прудик, от которого так вкусно пахнет тиной. Там всегда прохлада и тихо-тихо.

В этом громадном саду всего две небольшие дачки: одну занимаем мы, а в другой живут премилые старушки, они, оказывается, мамочкины старинные знакомые, собственно, даже не мамочкины, а бабушкины друзья молодости, которые, однако, гораздо старше даже ее. Словом, совсем-совсем юные существа, и все три незамужние.

Старшей, Марье Николаевне, только 76 лет, младшей, Ольге Николаевне, всего 72. С ними живет еще их племянница, Елена Петровна, но эта совершенная девчонка, ей каких-нибудь 54 года. Право, серьезно, тетки так на нее и смотрят, да и самой ей, кажется, говорили это. Постоянно слышишь: «Вот, Hélène, ты бы себе такую шляпу купила, премило для молодой девушки». И «молодая девушка», хотя такой шляпы не приобрела, но по существу не протестовала. Себя саму Ольга Николаевна считает особой «средних лет», всегда так о себе и выражается. Только одна Марья Николаевна признает себя «пожилой».

Правда, никто из них не производит впечатления глубоких старушек, совсем нет. Всегда прекрасно одеты, по моде, подтянуты, не кутаются ни в какие платки и шали, сидят всегда навытяжку, никогда не прилягут ни днем, ни после обеда, играют на рояле, читают, работают, причем — о чудо! — без очков. Никогда у них ничего не болит, не кряхтят, не стонут, всем интересуются и бегают препроворно. Бегали бы еще быстрей, так как силы у них сколько угодно, но одна беда — страшно близоруки, близоруки настолько, что Ольга Николаевна уселась однажды в стоявшее на табуретке блюдо с земляникой, а сестра ее основательно искалечила новую шляпу их старого друга и приятеля Александра Михайловича. Ужасно милые старушонки, веселые, доброжелательные, вовсе не чопорные, снисходительные ко всяким дурачествам молодежи и всем интересующиеся.

Но что мои старушенции любят больше всего на свете — это картишки: хлебом не корми, но повинтить дай; играют преотвратительно, точно лапти плетут, так что даже я, всего две недели присутствующая при этом спорте, вижу, до чего они, бедненькие, швах. Меня просто обожают, не дышат и не живут без своей «charmante[123] Мусенька».

— Вот и солнышко наше ясное восходит, — радушно приветствуют, не столько видя мое появление, сколько слыша шум, очевидно, производимый моим приходом.

Сама я страшно их люблю, я им и читаю, все больше легонькие, но чувствительные вещицы, и нитки мотаю, помогаю их пасьянсам выходить, так как без меня они половины не доглядели бы, хожу с ними иногда на музыку, даже — о ужас! — бримкаю по их настоятельной просьбе на рояле, а они уверяют, что «очень мило», «прелестное туше[124]» и просят еще. Они такие теплые, уютные.

— Бедная Мусенька, — все за меня сокрушаются они, — никого из молодежи, милая девочка должна ужасно скучать, все-таки мы для нее не совсем подходящее общество, только характер у нее такой покладистый, что она всем довольствуется… Elle est charmante, la petite[125], — заканчивается обычным припевом.

— Вот, Бог даст, через некоторое время наш племянник Nicolas приедет, тогда будет с кем порезвиться и поболтать, — сулят они мне.

Милые мои старушоночки, совсем напрасно они переживают за меня, самой мне ужасно как хорошо, и на душе ясно, и кругом тоже. Куда ни посмотри, всюду светло, красиво. Эта холодная запоздалая весна, на которую так ворчали все, какая же она умница, что задержалась в своем прилете и что только теперь, когда мы уже здесь, на даче, явилась красивая, сияющая.

Смотрю и глаз не могу отвести от цветущих фруктовых деревьев. Эти пушистые цветы-снежинки особенно нежно выделяются среди мягкой хризолитно-зелененькой листвы. Как давно не видела я их! Как люблю я эти светлые, чуть народившиеся листики! Миллиарды благоухающих белых цветов кажутся девственно чистой воздушной фатой, в которую нарядилась красавица невеста-весна, счастливая, жизнерадостная, ласковая, благоухающая. А вот и жених, златокудрый красавец царь-солнце. Он любовно глядит на нее, улыбается ей радостной светозарной улыбкой, и улыбка эта озаряет все кругом, алмазами горит в росинках цветов, серебром отливается на блестящей поверхности вод. И до глубокой ночи не может солнце расстаться со своей нареченной, не может отвести восторженного взгляда от чарующей ее прелести. Только совсем поздно, когда она, притихшая, притомившаяся блеском долгого дня, замирает в тихой дреме с улыбкой блаженства на устах, тогда на краткий миг преклоняет и он свою златокудрую голову; но очей не смыкает, глядит не наглядится на свою суженую, будто ревнивым оком оберегает ее от взгляда соперника.

Так ясно-ясно представляется мне все это; чудится, верится, что яркое солнце, и нарядная цветущая весна, и синее небо — все это дышит, чувствует, живет, любит. В такие дни все кажется необыкновенным, производит особое впечатление, как-то сильнее чувствуешь, воспринимаешь все.

Сколько прочла я за это время, не со старушками своими, а сама — одна. По вечерам как-то особенно читается: щеки горят, руки холодные, к сердцу приливает что-то теплое, приятнощемящее, и точно куда-то вверх, высоко-высоко поднимает тебя. Углубишься в книгу и не видишь, как притихнет все кругом, как повиснет в воздухе прозрачная, серебристо-белая ночь, и на плечо опустится маленькая милая рука, рука мамочки.

— А ты все еще читаешь, Муся? — говорит она.

— Да, читала, — отвечаю я и крепко целую ее беленькую, нежную ручку, а она обнимает меня. Вокруг нас тихо-тихо, хорошо-хорошо. Молча стоим мы так некоторое время.