Вера Новицкая – Безмятежные годы (страница 52)
Вдохновением горели глубокие глаза Веры. На ее тонких щеках разлилась нежная розовая краска. Мне плакать хотелось, хотелось стать перед ней на колени, она казалась мне какой-то святой. Чудесная, дивная девушка! Вот как живут люди, как дорого добывается каждый кусок хлеба, возможность учиться. Сколько труда, сколько жертв, лишений, физической боли, страданий, утомлений, чтобы учиться самой и благодаря этому быть потом в силах помогать другим. Какая самоотверженность!
Боже мой, какие я, и Люба, и Шура — все мы вообще — маленькие, глупенькие, серенькие. У нас все есть, мы ни о чем не должны заботиться, мы спокойно можем заниматься, но даже не всегда делаем это, а если получаем высокие отметки, числимся хорошими ученицами, то воображаем, что совершаем невесть какое великое нечто.
Несколько секунд я ничего не могу говорить, так полнополно у меня на душе, я только смотрю на Веру и бессознательно, крепко прижимаю к губам ее руку.
— Муся, что ты? Господь с тобой! Что ты делаешь? — говорит еще больше разрумянившаяся Вера.
— Какая ты хорошая, большая. Как все у тебя продумано, прочувствовано. Какая я ничтожная и гадкая рядом с тобой, — с горечью говорю я.
— Неправда, неправда! — горячо протестует Вера — Не говори, что ты ничтожная, это такая неправда. Я не потому больше задумывалась, что умнее или глубже тебя, а потому, что жизнь моя иначе сложилась. У меня никогда не было настоящего, слишком оно было темное, вот я и жила, заглядывая вперед, надеясь на будущее. Да я ведь на целых два года старше тебя. Твоя же жизнь была ясна, спокойна, счастлива, ты думала, вероятно, что более или менее у всех она приблизительно такова же.
Да, конечно, ты читала много, много читала, но читать — не переживать, это так неизгладимо в сердце не врезается. Ты еще совсем ясная, у тебя нет в душе ни малейшей мути, ни малейшего осадка, и дай тебе Бог долго-долго оставаться такой.
Мамочка до глубины души была растрогана, когда я передала ей весь наш разговор.
— Что за чудесная девушка! — воскликнула она. — С каким бы удовольствием я предложила ей эти несчастные деньги, из-за которых, боюсь, она вконец подорвет свое слабенькое здоровье. Но ведь не возьмет, ни за что не возьмет, и говорить нечего.
Я сделала еще попытку уговорить Веру, но она оказалась тщетной.
— Пиши же мне, смотри, пиши, — упрашиваю я. — И потом, Верусенька, милая, напиши мне что-нибудь в альбом. Ты знаешь, я редко кому даю, все глупости пишут, но ты другое дело, пожалуйста.
Она написала мне отрывок из своего любимца Надсона:
Горячо-горячо обнявшись и обещая писать друг другу, мы с ней расстались.
Послезавтра на дачу, но — увы! — без моей милой Верочки.
Первые грезы
Глава I. Дача. — Мои старушки. — Дивные вечера
Вот уже почти две недели, что мы на даче. Как здесь хорошо, тихо, уютно, приветливо. Квартира у нас небольшая, но симпатичная. Впрочем, не все ли равно, какова она? Разве летом сидишь в комнатах? — Да никогда. Живешь в саду, а сад у нас такой милый, большой, тенистый. Им-то папа с мамой и пленились в поисках свежего воздуха для своей, по их мнению, все еще «слабенькой Муси».
Ближайшая к дому часть — светлая, веселая, с кустами роз, с каймой сирени по забору, с зеленой сеткой вьющегося по веранде дикого винограда. Немножко глубже — фруктовые деревья, беседка, тоже заросшая густыми, темными виноградными листьями. Совсем в конце три-четыре раскидистых старушки липы, кусты жасмина и малюсенький запущенный прудик, от которого так вкусно пахнет тиной. Там всегда прохлада и тихо-тихо.
В этом громадном саду всего две небольшие дачки: одну занимаем мы, а в другой живут премилые старушки, они, оказывается, мамочкины старинные знакомые, собственно, даже не мамочкины, а бабушкины друзья молодости, которые, однако, гораздо старше даже ее. Словом, совсем-совсем юные существа, и все три незамужние.
Старшей, Марье Николаевне, только 76 лет, младшей, Ольге Николаевне, всего 72. С ними живет еще их племянница, Елена Петровна, но эта совершенная девчонка, ей каких-нибудь 54 года. Право, серьезно, тетки так на нее и смотрят, да и самой ей, кажется, говорили это. Постоянно слышишь: «Вот, Hélène, ты бы себе такую шляпу купила, премило для молодой девушки». И «молодая девушка», хотя такой шляпы не приобрела, но по существу не протестовала. Себя саму Ольга Николаевна считает особой «средних лет», всегда так о себе и выражается. Только одна Марья Николаевна признает себя «пожилой».
Правда, никто из них не производит впечатления глубоких старушек, совсем нет. Всегда прекрасно одеты, по моде, подтянуты, не кутаются ни в какие платки и шали, сидят всегда навытяжку, никогда не прилягут ни днем, ни после обеда, играют на рояле, читают, работают, причем — о чудо! — без очков. Никогда у них ничего не болит, не кряхтят, не стонут, всем интересуются и бегают препроворно. Бегали бы еще быстрей, так как силы у них сколько угодно, но одна беда — страшно близоруки, близоруки настолько, что Ольга Николаевна уселась однажды в стоявшее на табуретке блюдо с земляникой, а сестра ее основательно искалечила новую шляпу их старого друга и приятеля Александра Михайловича. Ужасно милые старушонки, веселые, доброжелательные, вовсе не чопорные, снисходительные ко всяким дурачествам молодежи и всем интересующиеся.
Но что мои старушенции любят больше всего на свете — это картишки: хлебом не корми, но повинтить дай; играют преотвратительно, точно лапти плетут, так что даже я, всего две недели присутствующая при этом спорте, вижу, до чего они, бедненькие, швах. Меня просто обожают, не дышат и не живут без своей «charmante[123] Мусенька».
— Вот и солнышко наше ясное восходит, — радушно приветствуют, не столько видя мое появление, сколько слыша шум, очевидно, производимый моим приходом.
Сама я страшно их люблю, я им и читаю, все больше легонькие, но чувствительные вещицы, и нитки мотаю, помогаю их пасьянсам выходить, так как без меня они половины не доглядели бы, хожу с ними иногда на музыку, даже — о ужас! — бримкаю по их настоятельной просьбе на рояле, а они уверяют, что «очень мило», «прелестное туше[124]» и просят еще. Они такие теплые, уютные.
— Бедная Мусенька, — все за меня сокрушаются они, — никого из молодежи, милая девочка должна ужасно скучать, все-таки мы для нее не совсем подходящее общество, только характер у нее такой покладистый, что она всем довольствуется… Elle est charmante, la petite[125], — заканчивается обычным припевом.
— Вот, Бог даст, через некоторое время наш племянник Nicolas приедет, тогда будет с кем порезвиться и поболтать, — сулят они мне.
Милые мои старушоночки, совсем напрасно они переживают за меня, самой мне ужасно как хорошо, и на душе ясно, и кругом тоже. Куда ни посмотри, всюду светло, красиво. Эта холодная запоздалая весна, на которую так ворчали все, какая же она умница, что задержалась в своем прилете и что только теперь, когда мы уже здесь, на даче, явилась красивая, сияющая.
Смотрю и глаз не могу отвести от цветущих фруктовых деревьев. Эти пушистые цветы-снежинки особенно нежно выделяются среди мягкой хризолитно-зелененькой листвы. Как давно не видела я их! Как люблю я эти светлые, чуть народившиеся листики! Миллиарды благоухающих белых цветов кажутся девственно чистой воздушной фатой, в которую нарядилась красавица невеста-весна, счастливая, жизнерадостная, ласковая, благоухающая. А вот и жених, златокудрый красавец царь-солнце. Он любовно глядит на нее, улыбается ей радостной светозарной улыбкой, и улыбка эта озаряет все кругом, алмазами горит в росинках цветов, серебром отливается на блестящей поверхности вод. И до глубокой ночи не может солнце расстаться со своей нареченной, не может отвести восторженного взгляда от чарующей ее прелести. Только совсем поздно, когда она, притихшая, притомившаяся блеском долгого дня, замирает в тихой дреме с улыбкой блаженства на устах, тогда на краткий миг преклоняет и он свою златокудрую голову; но очей не смыкает, глядит не наглядится на свою суженую, будто ревнивым оком оберегает ее от взгляда соперника.
Так ясно-ясно представляется мне все это; чудится, верится, что яркое солнце, и нарядная цветущая весна, и синее небо — все это дышит, чувствует, живет, любит. В такие дни все кажется необыкновенным, производит особое впечатление, как-то сильнее чувствуешь, воспринимаешь все.
Сколько прочла я за это время, не со старушками своими, а сама — одна. По вечерам как-то особенно читается: щеки горят, руки холодные, к сердцу приливает что-то теплое, приятнощемящее, и точно куда-то вверх, высоко-высоко поднимает тебя. Углубишься в книгу и не видишь, как притихнет все кругом, как повиснет в воздухе прозрачная, серебристо-белая ночь, и на плечо опустится маленькая милая рука, рука мамочки.
— А ты все еще читаешь, Муся? — говорит она.
— Да, читала, — отвечаю я и крепко целую ее беленькую, нежную ручку, а она обнимает меня. Вокруг нас тихо-тихо, хорошо-хорошо. Молча стоим мы так некоторое время.