реклама
Бургер менюБургер меню

Вера Новицкая – Безмятежные годы (страница 19)

18

И мне сразу делается так радостно, к горлу точно подкатило что-то, но не давит: мне легко, весело и совсем, совсем не страшно, только щеки сильно горят, уши тоже, а руки холодные, как лягушки.

— «Мальчик у Христа на елке», — начинаю я.

Сперва голос мой немного дрожит, но потом я начинаю говорить совсем хорошо; все дальше и дальше. Наконец я дохожу до своего любимого места, как он уже замерзает, и ему видится Христова елка:

«И вдруг — о, какой свет! О, какая елка! Да и не елка это, он и не видел еще таких деревьев. Все блестит, все сияет, и кругом куколки. Но нет, это все маленькие мальчики и девочки, только такие светлые! Все они кружатся около него, летают, целуют его, берут его, несут с собой, да и сам он летит! И видит он — смотрит его мама и улыбается. — Мама, мама! Ах, как хорошо здесь, мама! — кричит ей мальчик».

Здесь, чувствую, что-то щекочет в горле, точно плакать мне хочется, но я продолжаю, а в зале так тихо-тихо:

«— Кто вы, мальчики? Кто вы, девочки? — спрашивает он, смеясь и любя их.

— Это Христова елка, — отвечают они ему. — У Христа в этот день всегда елка для маленьких деточек, у которых там нет своей елки.

А матери этих детей стоят тут же в сторонке и плачут. Каждая узнает своего мальчика или девочку, а они подлетают к ним, целуют их, утирают их слезы своими ручками и упрашивают не плакать, потому что им здесь так хорошо!..

А внизу наутро дворники нашли маленький трупик забежавшего и замерзшего за дровами мальчика. Разыскали и его маму… Та умерла еще прежде; оба свиделись у Господа Бога на небе».

Только я закончила, со всех сторон так и захлопали.

— Браво! — раздалось несколько голосов.

И живо-живо убежала с эстрады, но Евгения Васильевна опять толкнула меня в спину:

— Идите же, Муся, раскланиваться.

И так я целых три раза выходила. Весело страшно, внутри что-то будто прыгает, тепло, только чуть-чуть неловко.

Потом я хотела проскользнуть через коридор в залу поискать мамочку, но меня по дороге остановила начальница, синий генерал, какие-то две дамы, а потом наши учительницы и «синявки». Все хвалили, говорили, что очень хорошо. Какой-то высокий учитель спросил мою фамилию. Вот дурень — будто на программе посмотреть не мог!

Наконец я добралась до папочки с мамочкой, а они там какими-то знакомыми разжились и разговаривают. Мамуся розовая, глаза как звездочки сияют: рада, что дочка не осрамилась. Знакомые меня тоже хвалили, все время только это и делали, пока всех участвующих не повели в квартиру начальницы, где дали чаю с тортом, по вкусной груше и по веточке винограда. Для всех остальных чай был приготовлен в классах на больших столах, но им ни фруктов, ни торта не полагалось, только тартинки, печенье и лимон.

Попоив и покормив, нас отпустили домой. Мне было страшно радостно на душе, и всю обратную дорогу я, не умолкая, болтала с папочкой и мамочкой, так что мамуся боялась, чтобы я горло себе не простудила, потому морозище так и щипал. Ничего, горло в целости доехало, только спать я долго не могла, мне все представлялось, как я выхожу, говорю, а в зале тихо-тихо, и на меня все смотрят такие ласковые глаза. Ужасно, ужасно хорошо!

Глава XXV. Перед законом Божьим. — Мамочка отравилась

Вчера у нас в классе перед уроком Закона Божьего такое происходило! После звонка Евгения Васильевна по обыкновению ушла, — не знаю, куда она там всегда уходит, — а батюшка тоже где-то запропастился. Ну, а когда же бывает, чтобы класс один, без всякого начальства, тихо сидел? Это вещь совершенно невозможная. Вот и пошли гоготать, сперва потихоньку, а потом все громче да громче; пробовали наши тихони и дежурная шикать, да ведь все равно ничего не добились.

Ермолаева стала для чего-то новенькой косу расплетать и распустила ей волосы по плечам. Пыльнева — удирать. Кое-как подобрала их, заплела, хотела завязать, но тут Ермолаева выхватила ленту и подбросила ее, да так, что она и застряла на лампе, подвешенной к потолку. Смешно, хохочут все! Как достать? На выручку является Шурка. Самое, конечно, простое — стул подставить, но только это неинтересно.

— Давай, Лиза, — кричит Тишалова, — руки накрест сложим, а Пыльнева пусть сядет или встанет на них, как себе хочет, да и достает ленту.

— Ладно, — соглашается Пыльнева.

Хоть вид у нее святой, но она жулик-жуликом, на всякую шалость всегда готова.

Взгромоздилась она им на руки, да где там, разве высь такую достанешь?

— Подпрыгни, — говорит Шура.

Та хоп-хоп, все равно ничего! А мы хохочем-заливаемся. И так хопанье им это понравилось, что они вприпрыжку пустились по всему классу: Тишалова с Ермолаевой за коней, Пыльнева за седока.

— Эй, вы, голубчики! Allez hopp[66]! — покрикивает она, а Шура с Лизой, наклонив головы набок, точно троечные пристяжные, «хопают» да «хопают». Алента себе висит-болтается, про нее и думать забыли. Мы все уже не смеемся, а прямо-таки визжим.

— Батюшка! Батюшка! — раздается несколько голосов.

Кто был не на месте, быстро усаживается. Шура с Лизой продолжают скакать по направлению к окну, спиной к двери.

— Эй, вы, голубчики! — опять восклицает Пыльнева, а в ответ ей Тишалова с Ермолаевой начинают ржать и брыкаться задними ногами.

Доскакав до окна, они поворачивают и чуть не наталкиваются на батюшку. А он себе стоит около стола, подбоченившись одной рукой, ничего не говорит и так смешно смотрит.

В ту же минуту «кони» разбегаются, Пыльнева хватает свои совсем рассыпавшиеся волосы, вскрикивает «ах», закусывает губу и стремглав летит на место. Класс сперва старается не смеяться, все фыркают, уткнувшись носами в платки, передники или ладони, но не выдерживают, и со всех углов раздается хихиканье.

— Ну, красавицы, разодолжили, нечего сказать, — говорит наконец батюшка. — В коней ретивых, изволите ли видеть, преобразились! А ну-ка, коники, может, пока мы молитву-то совершим, вы в коридорчике погуляете, свои буйные головушки поуспокоите, а боярышне Пыльневой не завредит и кудри-то свои подобрать, больно уж во время скачек поразметались.

Все три, как ошпаренные, выскакивают из класса и летят в умывальную. Дежурная, Леонова, начинает читать молитву «пред учением». Но выходит не молитва, а грех один: всем нам смешно, Леоновой тоже, и та, доехав кое-как до половины молитвы, говорит уже «после учения». Все опять фыркают. Тогда батюшка сам читает всю молитву сначала, крестится и садится на место.

Как только мы уселись, дверь открывается и входят наши три изгнанницы, красные, пришибленные какие-то и необыкновенно гладенько зализанные.

— Батюшка, пожалуйста, не говорите, не жалуйтесь… Мы больше никогда… Пожалуйста… — слышится со всех сторон.

— Не жалуйтесь! Ишь, чего выдумали! Они тут себе кавалькады на батюшкином уроке устраивают, а батюшка «не жалуйся».

— Ну, батюшка, ну милый, мы никогда, никогда больше не будем!..

— Я-то «милый», да вы не милые, вот беда.

— Мы тоже будем стараться. Пожалуйста! — ноет весь класс.

— Ну, ладно, вот мы сейчас девиц-то этих лихих к ответу вытребуем. Будут хорошо знать, так и быть, не донесу по начальству, а нет… Ну-ка, Лизочка Ермолаева.

И Ермолаева, и Тишалова, и Пыльнева, все три еще за новую четверть не спрошены, а потому, понятно, урок знают.

— Ну, ваше счастье, — говорит батюшка, — а только впредь чтобы подобного ни-ни.

Ну, конечно, все обещают.

Так и не пожаловался. Попинька наш честный.

После уроков оделась я, спускаюсь вниз. Что за диво? Глаши нет, а обыкновенно она ни свет ни заря приходит, чтобы с другими горничными поболтать. Вышла на крыльцо, посмотрела направо, налево, — нет как нет. Я рада-радешенька, — одна пойду, никогда еще в жизни одна по Петербургу не ходила, а теперь, как большая, сама. Лечу к Любе.

— Вместе, — говорю, — пойдем. Одни, понимаешь ли? Одни!

Ей-то не привыкать: за ней никогда и не приходят. Она не очень-то и поняла, чего я радуюсь. Только выходим, смотрим, и Юлия Григорьевна с лестницы спускается, а обыкновенно она позднее нас уходит. Тут же, пока я Глашу искала, да то, да се — и Юлия Григорьевна уж готова. Подумайте, нам с ней вместе довольно большой кусок по одной дороге идти пришлось.

Являюсь домой, звоню, открывает кухарка. Ральфик виль-виль хвостиком, рад. Смотрю: что такое? В прихожей на вешалке папочкино пальто и шапка, а обыкновенно его в это время никогда дома не бывает.

— Дарья, отчего папа дома, а Глаши нет?

— Тише, — говорит, — барышня, тише! Маменьке что-то неможется, вот Глаша за барином в управление бегала, а теперича в аптеку полетела.

Мама… Мамочка нездорова! Господи, да что же это!

Я лечу через гостиную прямо к ней, но в дверях наталкиваюсь на папу.

— Тише, Муся, ради Христа, тише. Мамочке было очень, очень плохо. Теперь, слава Богу, опасности никакой, но ей нужен покой, полный, полный покой. Если она сможет хорошо, крепко заснуть, то через два-три дня будет совершенно здорова. Если нет — болезнь протянется гораздо дольше.

— Папочка, только одним глазком взглянуть, — молила я.

— Нет, деточка, не сейчас… Потом, потом вместе пойдем.

Он обнял меня, повел свой кабинет, сел на тахту, забрал меня

к себе на колени и стал объяснять, что случилось. У мамочки с утра страшно болела голова, как это с ней иногда бывает, вот она и хотела взять порошок… Название не помню, да вместо этого по ошибке взяла другую коробочку, где был морфей, кажется, а это страшный-страшный яд. Мамочка его совсем не переносит, даже если и чуть-чуть взять, а тут много глотнула и отравилась. Глаша, молодчина, догадалась за доктором сбегать и за папой. Теперь, говорят, опасности нет.