реклама
Бургер менюБургер меню

Вера Мильчина – Хроники постсоветской гуманитарной науки. Банные, Лотмановские, Гаспаровские и другие чтения (страница 17)

18

Чтобы избежать непременного в кратком пересказе чужих докладов лавирования между прискорбно однообразными глаголами: «докладчик показал — сказал — указал», «доклад назывался — носил название — был посвящен», — я попробую свернуть выслушанные доклады до состояния тезисов (коих, впрочем, никто от докладчиков не требовал) — в надежде на то, что это придаст пересказу необходимый динамизм.

Следуя в расположении этих «тезисов» хронологии событий, приходится, как это ни неприлично, начинать с себя (волею главного редактора «НЛО» Ирины Прохоровой автор этих строк был выдернут с уютного предпоследнего места в программе и поставлен на место самое что ни на есть первое, что не улучшило ни самочувствия докладчика, ни — боюсь — качества доклада).

Итак: ДЕНЬ ПЕРВЫЙ

1) Вера Мильчина. «Русофобия и русофилия — близнецы-братья»[81]. Скрытый под «банным» названием вполне традиционный историко-литературный сюжет: репутация России во французской прессе 1830‐х годов, вражда (если формулировать в рамках предложенной для чтений темы) не людей, но концепций. Концепции две: одна исходит из лагеря, условно говоря, демократического (республиканского или около того), другая — из легитимистского. Для республиканцев Россия — средоточие всех зол и постоянный источник опасности, по их мнению, она только и мечтает о том, как бы начать «крестовый поход» (выражение, чрезвычайно употребительное в республиканских газетах) против западной цивилизации; страх перед этим «крестовым походом» (как материальным, в виде «казацкого нашествия», так и моральным, в виде русской пропаганды) так велик, что заставляет искать русских шпионов даже в мирных философах-индологах, более чем далеких от русских дел. Для легитимистов, напротив, Россия — идеальная монархия, управляемая наилучшим образом и процветающая благодаря самоотверженной любви подданных к государю (легитимисты охотно ставят верноподданных русских в пример французам, променявшим законную, «правильную» монархию старшей ветви Бурбонов на «промышленную» монархию «узурпатора» Луи-Филиппа). Самое же любопытное, что обе эти сконструированные России, и республиканская «империя зла», и легитимистская «монархия без страха и упрека», были далеки от реального положения дел в России, которое создателей концепций интересовало очень мало; их ничуть не смущал ни тот факт, что Россия в 1830‐е годы остерегалась провоцировать на военный конфликт какую бы то ни было европейскую страну, ни то обстоятельство, что Николай I вовсе не жаловал приезжавших в Россию легитимистов и воздерживался от каких бы то ни было официальных контактов с ними. В XIX веке, как и в наши дни, и «русофилия», и «русофобия» остаются сугубо «умственными» конструктами, имеющими к реальности отношение самое отдаленное. До реальности ли, когда спор идет об идеалах?

2) Александр Чудаков. «Литературное противостояние двух джентльменов (Чехов и Мережковский[82]. Чехов и Мережковский как воплощение двух моделей литературного поведения: Чехов чуждается любого пафоса в экспонировании себя как писателя или мыслителя, его невозможно представить себе сфотографированным на фоне распятия, как Мережковского, он отказывается «вставать на котурны» по поводу чего бы то ни было, даже по поводу увиденной им Италии, и возмущается, когда Мережковский оповещает всех, что Италия ему, Чехову, не понравилась: «Что же я должен был делать? реветь от восторга? Мне даже Болонья понравилась!» Чехов легко совмещает разговор о смерти с поглощением груздей в сметане и желает Мережковскому променять философию на бутылку отменного вина и хорошенькую женщину (этой «плотской» доминанте соответствует чеховское понимание исторического христианства: если, по Мережковскому, оно бесполо и аскетично, то, по Чехову, историческое христианство так же телесно и живо, как современное). В противостоянии Чехов — Мережковский, не принявшем формы открытой вражды и не вышедшем за рамки старомодной «джентльменской» переписки, выразилась ломка эстетического сознания 1890–1900‐х годов: на смену писателю, чья личная жизнь принципиально не делается предметом литературных игр, пришел писатель, в основе публичного поведения которого лежит эпатажность, стремление сделать все свои слова и поступки фактом литературной жизни.

Реплика Александра Жолковского: доклад блестящий, и я делаю то же самое, да вот, кстати, как вам кажется, не является ли чеховская осетрина с душком парафразой духа, пошедшего от отца Зосимы в «Братьях Карамазовых»? И становилось ли это уже предметом анализа? Ответ Александра Чудакова: Игра ваша сильна, но духа там до сих пор никто не видел.

3) Александр Носов. «История одной ссоры (Е. Н. Трубецкой и Л. М. Лопатин)». Споры о праве считаться наследником Владимира Соловьева в кругу сотрудников московского журнала «Вопросы философии и психологии» и Московского психологического общества. До смерти Соловьева члены этого дружеского круга предпочитали не выносить свои теоретические споры на публику, но после смерти великого философа (1900) слишком резко обострилась проблема преемственности. Е. Н. Трубецкой выпускает в 1913 году двухтомник «Миросозерцание В. С. Соловьева» и подробно останавливается во вступительном очерке на своем личном знакомстве с покойным, тем самым присваивая миссию хранителя традиций себе (хотя близко знаком с Соловьевым был, собственно, не он, а его скончавшийся в 1905 году брат, С. Н. Трубецкой). Меж тем самым старинным другом Соловьева был другой московский философ, Л. М. Лопатин, и барышень в купальне в дни далекой юности пугал вместе с Соловьевым именно он, поэтому претензии Е. Н. Трубецкого на бóльшую «близость к телу» Соловьева и потаенному смыслу его философии Лопатина задели — задели настолько, что в 1914 году конфликт вырвался наружу и вылился в большую статью Лопатина в «Вопросах философии и психологии». Спор вели люди высокоученые, подоплека же у него была самая что ни на есть бытовая: кто останется в веках обладателем «крылатки дяди Володи»?

Реплика Абрама Рейтблата: случай интересный, но хотелось бы понять, типичный или нет? Понять пока не удалось.

4) Дмитрий Бак. «Как поссорились Иван Сергеевич с Иваном Александровичем (об историко-литературном смысле конфликта Тургенева с Гончаровым)». Попытка отказаться в рассмотрении знаменитого спора о литературной собственности (сам Тургенев придумал романы «Накануне» и «Дворянское гнездо» или стащил их у медлительного Гончарова и пустил в дело раньше него) от презумпции невиновности Тургенева (которого, как утверждал литературный собрат Григорович, можно раздеть и поставить напротив окна, и даже тогда он будет кристально чист, — перспектива, чрезвычайно воодушевившая аудиторию Банных чтений). Попытка, с другой стороны, отказаться от медицинской трактовки Гончарова как психического больного, страдающего манией преследования, и увидеть в частой смене его настроений, заметной в письмах, не столько неуравновешенность, сколько, напротив, умение тонко отмерять долю иронии (в том числе и над самим собой) и игры. Сходство сюжетов и мотивов между «спорными» романами Тургенева и Гончарова, безусловно, есть, но в писательских позициях несходства было куда больше, чем общности: для Гончарова главным было «двойное зрение», постоянная оглядка, Тургенев же те же самые принципы описывал в своих романах в другой, спрямляющей манере и тем мешал Гончарову впоследствии «играть» с ними.

Реплика Александра Осповата: это очень честный доклад, отлично показывающий, что у нас нет инструментария, который бы позволил понять: что все-таки произошло? Тургенев похитил воздух, атмосферу, а Гончаров это очень тонко почувствовал — вот и все, что мы на данном этапе развития нашей науки можем извлечь из этой истории. Реплика Абрама Рейтблата: кто, собственно, такие мы, о которых толкует Осповат? Ответ Осповата: мы — это те, у кого есть досуг и желание заниматься байками вроде ссоры Гончарова с Тургеневым; такое вот корпоративное единство.

5) Ольга Вайнштейн. «„The observed of all observers“: дендизм как модель поведения»[83]. Предваренное цитатой из третьего акта «Гамлета» (см. название доклада) собрание разных занимательных анекдотов из жизни знаменитого английского денди Джорджа Бреммеля (или Браммела — в зависимости от того, на какую произносительную норму ориентироваться). Бреммель, вводящий в моду новый канон мужской элегантности (костюм, который не должен бросаться в глаза, коротко стриженные волосы, чрезвычайная опрятность, граничащая с брезгливостью, и меняемые шесть раз за день перчатки); Бреммель, сидящий у окошка и дающий оценку внешнему виду прохожих (которые, разумеется, дефилировали там нарочно для того, чтобы этой оценки удостоиться); Бреммель, дерзящий своему большому приятелю принцу-регенту, будущему английскому королю Георгу IV («Что это за толстяк там рядом с вами?» — вопрос, заданный некоему собеседнику принца). Это — фактический план доклада. Теоретическая же его «надстройка» включала в себя апелляцию к психоаналитическим аспектам дендистского поведения (эксплуатация надменным Бреммелем садомазохистских механизмов, «стадия зеркала», Лакан и проч.).

6) Абрам Рейтблат. «Московские альманашники»[84]. Эмпирика в свете теории (докладчик решительно отверг подозрения в своей методологической невинности — тема, активно дебатировавшаяся на Первых Банных чтениях, — начав свое выступление с заверения присутствовавших в том, что он не невинен). Посвящается В. Э. Вацуро. Исследование альманаха как литературной и издательской формы: первоначально являющийся печатным вариантом дамского альбома, книгой-подарком, красивой и дорогой, альманах постепенно утрачивает элитарность, входит в моду и спускается вниз по социальной лестнице. Теперь альманахи составляются не первоклассными авторами, принадлежащими к дворянскому сословию, а мало кому известными литераторами-разночинцами, для которых главная цель — приобщиться таким образом к светской культуре, зачеркнуть свое низкое происхождение, показать: и мы можем составить «приличный» альманах не хуже образованных господ.