С помощью архивных материалов, хранящихся в Российском государственном военно-историческом архиве, Эдельман реконструировала, как именно это произошло. Все дело в том, что тогдашнее делопроизводство не требовало указания инициалов; между тем в описываемый период в русской армии служили одновременно шесть полковников Давыдовых, причем все — в кавалерии. Обычно однофамильцам присваивали номера (Давыдов-первый, Давыдов-второй и прочее), но в данном случае это сделано не было. В результате Александр Львович Давыдов, представленный к генеральству, его не получил, так как в это же время генералом был сделан Евграф Владимирович Давыдов, и начальство не дало хода бумагам Александра Львовича, сочтя, что он уже генерал, хотя на самом деле генералом стал его однофамилец. Александр же Львович, хорошо зная, что он генеральства еще не получил, начал жаловаться и хлопотать, чем поставил начальство перед необходимостью разбираться, какой из Давыдовых был ранен в руку, а какой — в ногу и кто уже стал генералом, а кто еще только этого ждет. Плодом этих разбирательств стала хранящаяся в архиве бумага под названием «Счет Давыдовым», в которой переписаны все шестеро Давыдовых. Когда же наконец и Денис Давыдов в свой черед был представлен к генеральству, начальство, увидев в списках очередного Давыдова, сочло, что речь идет об уже проясненной коллизии с производством А. Л. Давыдова, и Дениса Васильевича вычеркнули. Впрочем, в конечном счете Денису Васильевичу повезло все-таки больше, чем Александру Львовичу: если первый в конце концов отвоевал свое генеральство, то второй, так ничего и не добившись, подал в отставку в чине полковника. Кстати, идентификация Давыдовых ставила в тупик не только старинное армейское начальство: трудности возникли и у современных искусствоведов, которые так до сих пор и не сумели выяснить, какой именно из Давыдовых изображен на знаменитом портрете работы О. Кипренского.
Александр Архангельский в докладе «Стихотворение М. Н. Муравьева „Богине Невы“ и „Евгений Онегин“», отталкиваясь от общеизвестного факта — присутствия в первой главе «Евгения Онегина» реминисценции из М. Н. Муравьева, — показал, что муравьевские образы и мотивы не ограничиваются знаменитыми строками из строфы XLVIII («С душою, полной сожалений, / И опершися о гранит, / Стоял задумчиво Евгений, / Как описал себя пиит») и обнаруживаются в других главах (так, «муравьевское» слово «пиит» присутствует также в четвертой главе «Евгения Онегина»). Иначе говоря, собственная стихотворная энергия Пушкина развивается, отталкиваясь от муравьевского источника. Если образы Муравьева присутствуют в «Евгении Онегине», то размер его стихотворения «Богине Невы» отозвался в пушкинском «Пире Петра Великого».
Дмитрий Бак в докладе «И. С. Тургенев и „русский Берлин“ конца 1830‐х годов» проанализировал бытовое поведение и умонастроения русских молодых людей, которые жили и учились в Берлине в 1837–1840 годах. Все эти молодые люди искали в Берлине не карьеры, а прямого общения с «Егором Федоровичем» (Гегелем), точнее, с его учениками (самого философа к этому времени уже не было в живых). Они ехали постигать «науку логики», и та рефлексия, которой они учились у гегельянцев, распространялась на самые мелкие, бытовые подробности их жизни. Эти формы бытового общения московских юношей, усвоенные ими в Берлине, остались бы запечатленными лишь в их частной переписке, если бы не И. С. Тургенев, который стал посредником между берлинской жизнью московских студентов и литературой; благодаря Тургеневу образ жизни и мыслей этих молодых людей через некоторое время вернулся в литературу текстами — такими, например, как роман «Рудин».
Александр Осповат посвятил свой доклад «Новые данные о М. С. Лунине по неизданным материалам А. И. Тургенева» любимому герою Эйдельмана, а точнее, его сочинению «Взгляд на русское тайное общество». Лунин послал «Взгляд» сестре, Е. С. Уваровой, с тем, чтобы она передала его А. И. Тургеневу, который, как надеялся Лунин, смог бы его напечатать. Текст «Взгляда» сохранился в бумагах Тургенева, однако напечатан он при жизни Тургенева и Лунина (скончавшихся в 1845 году почти одновременно) не был. На основании неопубликованных дневников А. И. Тургенева и его писем к брату Н. И. Тургеневу Осповат попытался объяснить это обстоятельство. В начале 1840‐х годов Тургенев несколько раз виделся в Германии с Е. С. Уваровой; его записи, касающиеся этих встреч, дышат недоброжелательностью, вообще встречающейся в тургеневских письмах и дневниках крайне редко. Тургенев не может простить Уваровой, что она «наврала и наклепала» на него; судя по отрывочным намекам в тургеневском дневнике, дело осложнилось вмешательством управляющего Третьим отделением Дубельта, который узнал о существовании рукописи Лунина и оказал давление на его сестру.
В докладе Кирилла Рогова «Тютчев и Погодин, 1843 год»[63] речь шла не только и не столько о взаимоотношениях двух литераторов и мыслителей, упомянутых в заглавии, сколько об особенностях восприятия Тютчевым окружающей действительности. Приехав в Москву после восемнадцатилетнего перерыва, Тютчев в письмах к жене описывает свою поездку как «путешествие в прошлое», а свой родной город — в категориях «сна», «призрачности», «небытия». Чрезвычайно характерно при этом, что, желая объяснить жене, какой город предстал перед ним, он неоднократно отсылает Эрнестину Федоровну к третьему тому книги Астольфа де Кюстина «Россия в 1839 году» (которую он в публицистических статьях счел необходимым оспорить). Таким образом, теоретик славянского, православного единства описывал Москву, московские храмы и московскую религиозность с помощью картин и мотивов, заимствованных у прославленного «русофоба» Кюстина.
Наконец, в докладе автора этих строк «Канун революции 1830 года во Франции глазами оптимиста» речь шла о сохранившейся в Архиве внешней политики Российской империи докладной записке «Взгляд на состояние общественного мнения во Франции»[64]. Автор ее, русский дипломат немецкого происхождения Готгильф Теодор Фабер, отличался немалой наблюдательностью и проницательностью; в документе, о котором идет речь, и в своих письмах он рисует эффектные картины парижской бытовой жизни (реклама шляп-присосок, в которых невозможно простудиться, и вкусного бульона, который привозят на дом, а скоро, вероятно, будут доставлять по трубам, так, чтобы он тек из крана) и выразительно определяет основные параметры французского умонастроения: уму французов чтение газет и участие в выборах потребны не меньше, чем их телу — пища; оппозиционные газеты гораздо более популярны, чем проправительственные, и даже те, кто не разделяет мнений либералов, предпочитают черпать сведения из либеральных газет; что же касается выборов, то они переживаются, «как болезнь», но болезнь эта носит «конституционный характер», и французы ни за что не хотят от нее отказаться. И, однако, при всей своей проницательности Фабер в заметке, датированной 1 августа 1829 года, ошибся в главном: он утверждал, что французы не хотят революции и не помышляют о ней, что, хотя их привязанность к Бурбонам носит головной характер, они все верны этой династии, и наконец, что король Карл Х никогда не предаст принципы, запечатленные в конституционной Хартии, и никогда эту Хартию не отменит. Между тем ровно через неделю после того, как Фабер написал свою заметку, Карл Х отправил в отставку сравнительно либеральный кабинет Мартиньяка и назначил новое правительство во главе с Полиньяком, чьи действия через год привели к революции и свержению короля. Проницательный Фабер не предвидел революции (о приближении которой во Франции, что называется, не говорил только ленивый), потому что не хотел ее предвидеть. Он пытался в своей заметке выдать желаемое за действительное, создать своего рода «альтернативный» исторический сценарий — стремление, свойственное политикам и публицистам самых разных эпох.
Дабы не уподобиться предсказателям такого рода, не стану ничего утверждать относительно дальнейшей судьбы Эйдельмановских чтений, скажу только, что очень хочется, чтобы в урочный час, в апреле, они происходили и впредь.
Банные чтения
Песня методологической невинности (она же опыта)
ПЕРВЫЕ БАННЫЕ ЧТЕНИЯ
«Парадоксы литературной репутации»
(Музей Вадима Сидура, 21–22 июля 1993 года)[65]
Формально название Первых Банных чтений, организованных журналом «НЛО» и дирекцией Музея Вадима Сидура, в помещении которого и происходили заседания, объясняется названием соответствующего московского переулка, где расположена редакция (не пугать с Банным проездом — «резиденцией» известного всей Москве обменного бюро!), содержательно же, как отметил Александр Носов, оно восходит к 11‐му номеру журнала «Литературное обозрение» (еще не новое) за 1991 год, в котором с легкой руки его составительницы, а ныне главного редактора «НЛО» Ирины Прохоровой было продемонстрировано, что о вещах сомнительной пристойности, ставших, однако, предметом несомненных литературных удач, можно говорить вполне серьезно, сохраняя и проявляя, однако, такое полезное свойство, как чувство юмора. Этот если не шутовской, то во всяком случае шутливый дух (в дальнейшем именуемый «банным») присутствовал на конференции в полной мере, хотя им дело не исчерпывалось; доклады писались и читались всерьез. Впрочем, именно «банный» субстрат обусловил одну замечательную особенность конференции: решительное стирание граней между учеными заседаниями и последующим застольем. Помнится, в драматургии, ну, например, классицизма, был конфликт долга и чувства. Увы, не только там он был. И всякому ведом; его бытовая модификация — прискорбный разрыв между тем, что делается «в рабочее время», «по долгу службы», и тем, что делается потом, для себя. Так вот, прелесть Банных чтений заключается в том, что здесь этого конфликта не наблюдалось. Конференция по сути и по форме была деловая и толковая, добрая половина докладов содержала настоящие научные открытия, а остальные побуждали к совершению таковых благодарную аудиторию — но дух ехидных и одновременно доброжелательных подначек, отсутствие надутого самодовольства (нашедшее наиболее емкое воплощение в максиме Александра Осповата: «Я сам с собой не согласен») роднили трудовые будни заседаний с последующим отдыхом. Переместившись из Музея Сидура, где «банную» атмосферу удачно дополняли и оттеняли жизнерадостные фаллосы сидуровских барельефов, в редакцию «НЛО», за праздничный стол, конференция не изменила своей природы; мощное, как сказали бы адепты новейших литературоведческих теорий, интертекстуальное поле чтений не покинуло ни докладчиков, ни слушателей и по окончании заседаний; словечки, афоризмы и парадоксы из докладов совершенно органично входили в речь людей уже не конферирующих, но отдыхающих.