Вера Чайковская – Божественные злокозненности (страница 8)
— Да, да, да.
В ее голосе слышалась глухая отчаянная безнадежность. Да и самому вдруг все это показалось страшно скучным, пресным, лишенным того электричества, которое и делает живое живым. Но ведь был же, был у них выход! Ведь она сама преподавала теперь эту веселую науку, огрубляя и упрощая ее для толпы, делая ее общедоступным наркотиком, наркотиком короткого действия, как сказал бы Мацуков. Науку детских снов, без которых им — тонким, вибрирующим, нервным, — не прожить и дня. Им было, было куда бежать. В огромный мир, отсутствующий на глобусе. Ее акварели, как губка, впитали их общие сны, безнадежно обманувшие в жизни. Он нетерпеливо, нервно сжал ее мокрые от слез пальцы. Что за детская манера вытирать слезы пальцами! Вынул платок и, наклонившись, неудержимо, ненасытно вглядываясь в это ускользающее, изменчивое лицо — и совсем детское, сияющее, несмотря на рыдания, и грустно-умудренное, — вытер ей щеки, как вытирал своим близняшкам. Что за реки слез! Бежим. Я догоняю.
…Быстрее, ведь он сейчас осалит, осалит! Если догонит, то обязательно поцелует. Ого, как помчалась! Обязательно! В щеку или в нос. У тебя, между прочим, сегодня с утра все губы были в малине. И в яичнице. Не умываешься, да? Он поцелует в губы, берегись!
Кто-то громко постучал в дверь. Ах, это, наверное, мама после работы решила поехать не домой, а на дачу. А у тебя на щеке красное пятнышко. Это от моего укуса. Я ядовитый. Я тебя укусил в щеку, и теперь щеку раздует. Вот дурочка, да не плачь! Я ведь все придумываю. Держи яблоко. Дичок. Специально срывал для тебя, у пруда. Кислое, да? Я люблю маму, тебя и Тузика. Тузика больше всех. Нет, маму. Маму и тебя. И Тузика. Я вас всегда, всегда… Где болит? Давай подую, — и пройдет. Здесь?
Внезапно вспыхнул свет (или Максиму только показалось?), словно озаривший все уголки уже пройденного и еще предстоящего пути. О, это странное, точно предсмертное состояние, когда все времена сошлись. Ты и в детстве, и совсем взрослый, и зрелый, как теперь, и словно бы достигший последнего залетейского рубежа, когда уже ничего не страшно и ничего не нужно…
И в тот самый миг, когда он гнался по солнечному лугу за маленькой полненькой Валечкой, ободравшей во время погони коленку, и утешая ее, плачущую, в дачном доме на веранде, одной рукой гладил ее по черненькой головке, а другой ласково трепал прибежавшего со двора и ревниво повизгивающего Тузика, — в тот миг взрослый Максим представил себе почти невероятное по сладости и отчаянию объятие его, юного и сурового, с той прежней строгой и неприступной Валентиной Михайловной, вызвавшее мгновенные слезы у обоих — так это было внезапно, ненужно, желанно… И еще объятие, тоже запредельное, — его теперешнего, взрослого, пожившего, скептичного и бесконечно неутоленного и ее, рыжеволосой и словно бы сбросившей груз лет, легкой, повеселевшей и излучающей любовь…
И где-то на задворках сознания мелькнули сцены, навеянные его воображению циничным Николаем Мацуковым, и тоже что-то добавляли в жаркий, безумный и не для жизни предназначенный костер его любви.
Вот вам и чистюля, пай-мальчик… И когда он, наконец, понял, что свет действительно вспыхнул: в комнату с комической важностью ворвались Оксана Пафнутьевна и юный милиционер, — он уже ничего не хотел ни слышать, ни воспринимать из этого убогого пошлого мира. И горделиво молчал в ответ на их расспросы о музейной краже.
Но каким-то образом все утряслось…
Поздним вечером Максим провожал свою учительницу в ее новое пристанище. Она ужасно волновалась, что поздно и она разбудит Викиных родителей, и все норовила выскочить вперед, хотя он и так шел быстро. Они не разговаривали по дороге, и Максим был этому рад. Он боялся, безумно боялся, что втянется в эту игру, она его захватит и он не сможет жить без этого «наркотика», уж неизвестно, короткого или долгого действия. Скорее долгого, если учесть давность отношений, мыслей, воспоминаний… Но тогда он погиб. Нужно умереть, как умерла она, и родиться вновь для совершенно новой жизни, а он к этому не готов, не готов! Ему жаль московского вида из окна, жаль книжек, конференций. Жаль близняшек. Нет, он не заговорит с этой бегущей впереди женщиной, рыжеволосой колдуньей, таинственной и смешной, жалкой и притягательной, единственной, к урокам которой он относился как к нахлынувшей стихии — с полной безудержной отдачей.
И точно опасаясь, что она сумеет что-то с ним сделать за несколько минут прощанья, он не взглянул на нее, не пожал руки, ничего не сказал, а стремглав сбежал с лестницы, слыша за собой тоненький писклявый голосок:
— Приходите завтра формуляры смотреть!
Глава VI
Назад
Максим ехал в купе, наслаждаясь одиночеством. Радовался, что никто к нему не подсел. Раскрыл книжку — новое исследование по античной поэтике, брал книжку с собой, да так и не вытащил из сумки. Жадничая, купил у проводника несколько иллюстрированных журналов (которые обычно не читал) и вдобавок кучу московских газет (к которым тоже обычно относился с пренебрежением). Культура! Печатное слово! Мужской, взрослый, осмысленный мир!
В приоткрытую дверь купе он заметил остренькую бородку и живое нахальное лицо Николая Мацукова — наркомана и нарколога. Тот его тоже увидел и возбужденно вскочил в купе, застряв сумкой в дверной щели.
— Какая встреча! Не выношу одиночества в поезде. Можно присоединиться? Вижу, вижу, что надоел. Но хоть немножко-то можно посидеть?
Не дожидаясь ответа (или предполагая благоприятный), он втянул за собой увесистую сумку.
— Да, могу вас удивить. Вы-то, наверное, крепко спите. А у меня бессонница. Часу в пятом подошел к музею — знаете, что на улице Ленина? А он благополучно дотлевает. Сгорел. Полностью. Спрашиваю у милиционера, — там такой придурковатый, — что произошло. Оказывается, кто-то ночью залез в окно, зажег свечи в подсвечнике, а больше там ничего не оказалось. С досады, наверное, и кинул подсвечник на пол. Вот так. Дотла!
У Максима в глазах потемнело.
Психотерапевт наслаждался произведенным эффектом.
— Между прочим, я успел до этого прискорбного события зайти к мадам Майской… Или она девица? Словом, купил за гроши одну акварельку. Хочу по этой тематике докторскую защищать. Она-то все равно не напишет! А я напишу. Что-нибудь вроде «Детские игры как средство против наркотизации общества», а? Или «Детские игры как спасение современной цивилизации». Хотя, между нами, зачем ее спасать?
Николай Мацуков рассмеялся, но глаза были невеселые, безумные.
— Дайте взглянуть.
— Что?
— Акварель покажите.
Психотерапевт неохотно потянулся к сумке, долго в ней рылся и наконец извлек завернутый в плотную бумагу перевязанный сверток.
— Я запакую потом. Не волнуйтесь.
Максим разворачивал акварель, как распеленывают младенца — с умиленным ожиданием чего-то чудесного. И не ошибся.
— Эту вещицу я назвал «Детский рай».
Николай Мацуков хохотнул и попытался просунуть голову между Максимом и акварелью. Максим резким невежливым движением подвинул работу к себе.
Желто-красно-зеленое расползающееся марево летнего луга. И две более плотно, вероятно, гуашью нарисованные фигурки. Юноша лежит на траве (вот-вот перекувырнется), а маленькая, черноволосая и полненькая, как бочонок, нелепо раскинула руки. Этой дурочке кажется, что она бабочка, — подумал Максим, узнавая и луг, и громадную фиолетовую георгину на толстом стебле, и зеленое яблоко в руке у юноши…
— Детский рай…
Николай Мацуков сделал ударение на первом слове.
— Там и яблоки можно есть. Ничего не сделается. Это тебе не взрослый — вмиг тебя из рая палками, палками! — И без перехода Максиму: — Я вам эту акварельку не продам. И не просите. Единственная осталась от художницы Майской. Если, конечно, еще не нарисует. Но это у вас, кажется, называется другим периодом? А у меня тот самый — исчезнувший.
Максим прикрыл глаза, прислушиваясь к ритму поезда, сбивчивому ритму собственного сердца, жаркой пульсации акварели…
— Не единственная. Я тоже везу с собой одну работу… Мы с вами два хранителя. Не потеряйте только.
— Да что вы! Она мне самому понравилась. Я не о Майской, хотя и Майская как женщина… Ах да, я святого коснулся. Не буду. А акварелька — это как напоминание, что было когда-то детство. В смысле личное детство. Оно ведь было?
В интонации психотерапевта прозвучало явственное сомнение. Максим безмолвно запаковал акварель и передал сверток владельцу. Потом оба сидели в своих углах и читали (или вид делали, что читают).
Эпилог в Италии
В начале доклада о реконструированной и переведенной на русский язык лирике Прасапфо Максим Ливнев спроецировал на экран женский портрет. Публика загалдела, оживившись. На безукоризненном английском Максим объяснил, что показывает слайд с акварели современной художницы Валентины Майской. (Подумал, что впервые называет ее без отчества.) Это вольная копия картины известного русского художника Валентина Серова. Впрочем, вам он все равно неизвестен. Словом, копия его знаменитой юношеской картины «Девочка с персиками». Мы не знаем, как выглядела Прасапфо. И точно так же мы не знаем, как выглядела знаменитая Сапфо. Поверьте моей интуиции — эти женщины выглядели примерно так!
Слушатели засмеялись, захлопали, загудели на разных языках. Максим продолжил на итальянском, требовавшем более энергичных жестов и округлых, плавных конструкций.