реклама
Бургер менюБургер меню

Вениамин Каверин – Открытая книга - Часть III. Семь пар нечистых. Косой дождь. Двойной портрет (страница 95)

18

— О нет, вы — физис! Мне еще надо научить вас любить музыку, и тогда вы станете типичным физисом. Вроде меня.

Иногда они слушали музыку по радио, и Ольга Прохоровна жаловалась, что не может заставить себя только слушать, не думая ни о чем.

Ольга Прохоровна рассказывала о себе, хотя еще недавно уверяла Остроградского, что рассказывать не о чем, потому что в ее жизни не было ничего интересного. Но оказалось, что ему интересно даже то, что осенними вечерами она с отцом коптила в печке, на угольях, селедку, заворачивая ее в газетную бумагу. Он хохотал, как ребенок, когда она рассказала, как в десятом классе влюбилась в пожилого лысого учителя литературы и мучилась не тем, что он пожилой и лысый, а тем, что он маленького роста.

— И ведь все это было значительно, важно. Потом мне приходилось напоминать себе, какой я была тогда, чтобы понять, почему мне казалось, что это так значительно и важно!

Из лесничества Ольга бегала в школу на лыжах и опаздывала, потому что надо было посмотреть, что происходит в березовой роще. Ничего не происходило в роще, она просто стояла на солнце, нарядная, убравшаяся инеем, покачивая длинными, простоволосыми космами ветвей. Но посмотреть все-таки надо было, и даже не посмотреть, а заглянуть, как в знакомый дом, где тебя ждут и любят. Отец не велел оклеивать обоями ее комнату, бревна начинали горьковато пахнуть сосной, когда топилась печка, — и это тоже был лес, который она любила.

У нее было чувство, что когда-то она уже вспоминала все это, потом забыла, а теперь снова вспоминает с трудом, с удивлением. Неужели это она держала с мальчишками пари, что прыгнет на лыжах с высокого четырехметрового трамплина, — и прыгнула, и сломала лыжи, которые только что подарил ей отец?

И Анатолий Осипович вспоминал свое детство. Каждую осень перед началом учебного года на двор въезжала крытая повозка, набитая старыми журналами. Бумага шла на переплеты для учебников, но прежде чем отец, покашливая в редкие монгольские усы, неторопливый, молчаливый, принимался за работу, мальчики (у Анатолия Осиповича был младший брат Гриша) уже с головой ныряли в журналы. Грише правилось «Пробуждение». На каждой странице были виньетки, силуэты, медальоны. Женщины с распущенными волосами, в хитонах, улыбались загадочно и томно. Поэты подписывались странно: Черный Бор, Лидия Лесная.

— А я читал все подряд. В «Вестнике знания» — о первых воздухоплавателях. Монгольфье, Лилиенталь! В самых именах было что-то летящее, легкое!

Случались вечера, когда Остроградский не то что чувствовал себя плохо, по «существовал с усилием», как он сам говорил. Он серел, в черных глазах появлялось выражение тоски. Ольга Прохоровна уговорила его поехать к врачу — и он вернулся веселый.

— Да это мудрец Соломон, — сказал он. — Он спросил меня, слышал ли я такое выражение — «память сердца»? «У вашего сердца хорошая память. Когда-то вы перенесли микроинфаркт на ногах и забыли. А оно не забыло».

Ольга Прохоровна заказала микстуру, но он не стал ее принимать.

— Я сторонник более радикальных мер, — сказал он, смеясь. — Реабилитация, прописка. Вообще, счастье. А фармакопея, Ольга Прохоровна, помогала человечеству в девятнадцатом веке.

Реабилитация двигалась далеко не так быстро, как хотелось, с каждым днем отставая от других дел, связанных с восстанавливающимся положением. Кошкин был назначен главным редактором «Зоологического журнала» — если бы Остроградский был прописан в Москве, он получил бы штатную работу. В Издательстве иностранной литературы ему предложили должность старшего редактора и вежливо уклонились от оформления, узнав, что он еще не реабилитирован.

33

Плохо было, что Кузин лежал в больнице со своей язвой и, следовательно, не мог присутствовать при разговоре. Но еще хуже было то, что разговаривать предстояло с Горшковым, который не понравился Остроградскому на совещании.

Он знал таких людей, потому что встречался с ними повсюду — в экспедициях, в научных учреждениях, в лагерях, где их было много среди начальников и среди заключенных. Это были люди, ежеминутно (внутренне) оглядывающиеся, к чему-то прислушивающиеся и давно разучившиеся думать о чем-либо, кроме собственной безопасности. Со своими круглыми фразами Горшков производил жалкое впечатление, может быть, еще и потому, что у него была мужественная внешность. Он встретил Остроградского вежливо, но неопределенно.

— Да, благодарю вас, конечно, — перебил он, едва Остроградский начал рассказывать ему о практическом значении своей, продуманной еще в лагере, работы. (Неудобно было сразу заговорить о реабилитации.) —Я позвоню М. — Он назвал знаменитое имя. — И мы обратимся к вам, в случае необходимости, непременно.

Было ясно, что он и не подумает звонить М. и что Остроградский совершенно не нужен ему, даже если его концепция способна совершить переворот в науке. Ему хотелось, чтобы статья «Совесть ученого» не появлялась в печати и чтобы вообще ничего не было, но одновременно все-таки как-то и было.

По-видимому, было бессмысленно говорить с ним о том, чтобы редакция обратилась в Верховный суд с просьбой ускорить реабилитацию. Но Остроградский все-таки заговорил, вспомнив чувство напряжения, которое невольно испытывал всякий раз, проходя мимо милиционера. Как-никак он был прописан в одном месте, а жил в другом. Гонорары в Издательстве иностранной литературы, в Институте информации приходилось выписывать на Баеву или Лепесткова.

— Мне хотелось узнать… — начал он.

Горшков выслушал его.

— Разумеется, мы охотно поддержали бы вас, — сказал он, — хотя санкцию на это должен дать главный редактор. Но, Анатолий Осипович, тут едва ли поможет вам наша газета! Тут надо что-нибудь более влиятельное, солидное… «Известия», «Правда».

Остроградский помолчал.

— Понятно, — почти грубо сказал он. — Тогда вот что: вы можете дать мне два-три номера газеты с этой статьей?

— О, разумеется.

Он взял газету, поблагодарил и ушел.

Он недавно был в прокуратуре и сегодня не пошел бы снова, если бы не этот разозливший его разговор. Там, в прокуратуре, сидел свой Горшков, только менее вежливый, разговаривающий сквозь зубы. В прошлый раз он почему-то злобно вскинулся, узнав, что у Остроградского на руках осталась копия приговора. «Откуда у вас это? Вы не должны это иметь».

Просидев два часа в битком набитой приемной, среди таких же, как он, бывших лагерников, Остроградский вошел в кабинет — и удивился. На месте прежней окостеневшей скотины сидел молодой человек, румяный, сероглазый, лет тридцати, с хорошим лицом.

— Конечно, ему легко было дать такой совет, — заметил он (Остроградский рассказал, что жаловался заместителю прокурора, что ему не дают жить в Москве, и тот сказал: «Живите»), — но милиции еще легче оштрафовать вас за нарушение паспортного режима.

— Вот именно. Послушайте, я хотел вас попросить. Вы не можете ускорить это дело?

— По чести говоря, нет, — сказал прокурор. — Вы не представляете себе, что творится. Сейчас мы реабилитируем быстро, и хотя я не знаком с вашим делом… Я здесь человек новый.

— Вижу.

— И занимался до сих пор, между прочим, Катоном Старшим.

— Да?

— Но вот мобилизовали, или, вернее, сам мобилизовался — и не жалею.

Они помолчали.

— Послушайте, я хочу оставить вам этот номер газеты, — сказал Остроградский. — Здесь напечатана одна статья.

— О вас?

— Да. И еще об одном человеке, который, может быть, упоминается в деле. Прочтите.

— Непременно.

— И еще одно. Что, если бы за меня кто-нибудь поручился?

— Не помешает. Кто?

— Например, академик Кошкин.

— Отлично, — сказал прокурор одобрительно, но как-то так, что сразу стало ясно, что об академике Кошкине он слышит впервые.

— Или, может быть… У меня есть один знакомый артист.

Остроградский назвал фамилию.

— Да ну? Вы с ним знакомы? Давно?

— Лет сорок. Мы учились в одной школе, в одном классе.

— Что вы говорите! А он уже и тогда…

— Нет, тогда он был самый обыкновенный парень. Здорово свистал.

— Интересно, — сказал прокурор. Его серые глаза оживились. — Вы слышали, как он читает «Старосветских помещиков»?

— Нет.

— Гениально. Все перед глазами и жалко, ну просто до слез. Словом, это будет очень хорошо, если он пришлет поручительство, очень.

Остроградский ушел из Верховного суда в прекрасном настроении, хотя прокурор почти ничего не обещал. Но в том восторге, с которым он говорил о «Старосветских помещиках», было что-то обнадеживающее. Если уж старосветских помещиков ему жалко до слез…

34

Ему захотелось сразу же рассказать Ольге Прохоровне об этом разговоре, но был разгар рабочего дня, и он решил сперва побродить по Москве, а потом зайти к ней в библиотеку.

День был солнечный после морозной ночи, парок завивался и таял на потемневшем, чуть влажном тротуаре.

Дома стояли в матовой изморози, и в воздухе была эта изморозь, разноцветно вспыхивающая на солнце. Однообразный уличный утомительный шум вдруг обрывался — точно громадный оркестр настраивал инструменты, взмах палочкой — и все умолкало.

Он шел — и Москва его молодости проступала, четкая, как гравюра в старых книгах под матовой, прозрачной бумагой. Москва с садиком на Кудринской площади, с другими садиками и палисадниками, с никого не удивлявшей перекличкой петухов по утрам. С бульварами, которые сегодня скрипели бы от блеска и снега и были бы белыми и синими от косых теней на снегу.