Вениамин Каверин – Открытая книга - Часть III. Семь пар нечистых. Косой дождь. Двойной портрет (страница 78)
Он так часто бывал у Черкашиных, что соседи в конце концов перестали интересоваться их отношениями — супружескими, как они полагали. Все же двери приоткрывались одна за другой, когда, нагруженный покупками, он стремительно пробегал по коридору, плотный, плечом вперед, крепко ставя кривоватые ноги.
Миша был другом покойного Бориса Черкашина, но не по университету, а по фронту. Два года — сорок третий и сорок четвертый — они воевали вместе. В университете они оказались на разных курсах — Лепестков поступил годом раньше. Разошлись и интересы: Черкашин занялся рыбным хозяйством, Лепестков — физикой моря. Они встречались редко. Но в предсмертной записке Борис просил друга позаботиться о двух Олях.
С тех пор прошло пять лет в этой комнате с узким окном, из которого, только изогнувшись, можно было увидеть небо. Когда Черкашина уставала от вечного страха за Оленьку, от воспоминаний, от бессонных ночей, ей приходила в голову простая мысль, что все могло бы измениться, если бы Миша… Но мысль приходила и уходила. Молчал и он. И Черкашина напевала, поправляла летящие волосы, смеялась, болтала и, слушая, как Миша выговаривает ей за неумение жить, вдруг поднимала на него влажные, разбегающиеся глаза.
…Все было бы сделано вовремя, если бы не испортилась плитка — по вечерам Ольга Прохоровна не пользовалась керогазом. Правда, пока она ее чинила, дочка приготовила себе постель, прибрала со стола, помыла посуду — у нее были ловкие ручки. Вода согрелась, голенькая Оля, с заплетенной косичкой, встала в таз, и мать стала весело растирать ее губкой. Обе раскраснелись, растрепались.
— А летом к деду Платону поедем… — приговаривала Черкашина. — Дед хороший, с палочкой, слепенький.
В дверь постучали. Они не слышали. Постучали еще раз, и Черкашина, думая, что это Миша, крикнула:
— Войдите!
Незнакомый человек в осеннем пальто и зимней пыжиковой шапке — это был Кузин — приоткрыл дверь.
— Извините.
— Одну минутку. Подождите, пожалуйста, в коридоре.
Черкашина прибрала в комнате, уложила дочку и, наскоро причесавшись, сменила халатик на платье.
— Мама, это дед Платон? — звонко спросила Оля.
6
Кузин пришел к Черкашиной, чтобы дополнить свою разработку. В истории ее мужа были неясности, подсказавшие Кузину соображения, которые могли заинтересовать автора будущей статьи. Как человек деликатный, он заранее обдумал разговор и начал его издалека. Ему немного мешало, что Черкашина оказалась такой молодой, бело-розовой, с кое-как закрученным узлом волос на затылке. К ней совсем не подходило слово «вдова», скорее она была похожа на невесту.
— Снегирев? — как будто не поверив ушам, переспросила она.
И с этой минуты начались странности, изумившие Кузина. Черкашина побледнела, черты ее опустились, и когда, помолчав, она взглянула на Кузина, в ее глазах было не прежнее беспечно-заинтересованное выражение, а строгое и тревожное. Что-то как будто замкнулось в ней, она начала отвечать медленно, глядя в сторону, неопределенно. Да, ее муж работал в снегиревской экспедиции летом 1948 года. Отношения? Тогда были хорошие. Со Снегиревым и не могло быть других.
— Что это значит?
Она промолчала. Кузин заметил, что, насколько ему известно, многие находятся со Снегиревым в плохих отношениях. Опять промолчала. Разговор стал останавливаться, спотыкаться.
— Простите, Ольга Прохоровна, что я вынужден коснуться… Я понимаю, что этот вопрос для вас… И если вы…
В дверь постучали. Черкашина поспешно сказала:
— Войдите!
Плотный мужчина, лет тридцати, неуклюже, плечом вперед, протиснулся в комнату.
— Ох, как хорошо, что вы пришли, Миша! — повеселев, сказала Черкашина. — Познакомьтесь, это товарищ из газеты.
Мужчина неторопливо повесил полушубок на гвоздь. У него было красное лицо с туманными и, как показалось Кузину, лишенными всякого выражения глазами. Он назвал себя: «Лепестков», взял стул и приготовился слушать.
— А Снегирев знает об этой статье? Которую вы собрались написать?
— Может быть, и не я.
— Это все равно… — пробурчал Лепестков. — Важно, знает или не знает. Потому что, если он знает… Ну, словом, тогда не выйдет.
— Почему?
Лепестков стал смотреть в потолок.
— Такой уж он влиятельный человек? — спросил Кузин.
— Да.
Хороший ученый?
— Ну нет!
— Так в чем же дело?
Лепестков опять замолчал. Взвешивающее, оценивающее выражение прошло по его лицу. «Кто тебя знает, кто ты такой? И почему я, собственно, должен говорить с тобой откровенно?» Так Кузин расшифровал его размышления.
— Послушайте, вы видите меня в первый раз. Но, поверьте, я ничего не хочу, кроме как добраться до истины, а по всему видно, что вы могли бы помочь. Допускаю, что ко мне у вас недоверчивое отношение, но в данном случае…
Лепестков смотрел в потолок. Черкашина без всякой надобности поправила на спящей девочке одеяло.
— Послушайте, я прекрасно понимаю. Приходит человек с улицы, даже не приходит, а врывается… Но ведь не в интересах же Снегирева поднимать эту историю?
Лепестков что-то вопросительно пробормотал. Черкашина кивнула.
— Что?
— Нет, это я Ольге Прохоровне сказал. Вот что, пойдемте куда-нибудь отсюда. Мне пора. Если вы можете проводить меня до метро, я вам кое-что расскажу.
Он надел треух и полушубок, кивнул Черкашиной и, не дожидаясь, пока Кузин попрощается, вышел.
7
— Я ушел, потому что не хотел при Ольге Прохоровне говорить о ее муже. Ведь вы о Борисе хотели ее расспросить?
— Да.
Они шли по Кадашевской набережной, пар клубился над темной, почему-то незамерзшей водой. Люди в кожухах в клубах пара что-то делали на барже, от которой ползли к берегу толстые грязные змеи кольчатых труб.
— Я знаю, что вас интересует, и могу рассказать, хотя убежден, что из этого до поры до времени ничего не выйдет. Дело в том, что эта история — частность.
— Хороша частность!
— Именно так. Если сравнить самоубийство Черкашина с тем, что тогда происходило в науке…
— Вы имеете в виду биологию?
— Да, в широком смысле. Так вот, если представить, что перед вами — театр, скажем, трагедия Шекспира, это самоубийство… Ну, скажем, какой-нибудь Яго оступился, слегка подвернув ногу. А спектакль идет своим чередом. В этой истории Снегирев именно слегка оступился. Его пожурили, тоже слегка, а потом… Кому охота ссориться с таким человеком?
— С каким таким?
— Да уж с таким…
— Мне охота.
— Вы — другое дело. Вы — не биолог, не ихтиолог, не пишете диссертаций и не нуждаетесь в жилплощади.
— Как раз нуждаюсь.
— Все равно. Вы — человек другого круга.
— Пожалуй, — смеясь, сказал Кузин. Ему нравился собеседник. И Лепестков не без любопытства поглядывал на кривой нос, торчавший из-под низко надетой пыжиковой шапки, на острые плечи, на всю нескладную длинную фигуру Кузина.
Они прошли через Малый Каменный, цветные лампочки на кино «Ударник» сонно просвечивали сквозь молочный воздух. В пустом сквере одиноко бродили закутанные бабы-сторожа, прошла, громко разговаривая, компания молодежи.
— Так вот Черкашин. Он писал стихи.
— Да?
— Плохие. И биологом он был плохим. Он очень хорошо воевал. Не потому, что был человеком военным, а потому, что война была для него… Ну, не знаю. Чем-то вроде искупления. Он был человеком фанатическим, предававшимся делу без оглядки. Истовым и неистовым.
— То есть?
— Ну, это вроде каламбура. Одно у него не мешало другому. Вдруг сожмет зубы, побелеет. Мог убить. На войне ведь убивали по-разному. Он — свято. Кроме того, он был с корнями…
— В социальном смысле?