реклама
Бургер менюБургер меню

Вениамин Каверин – Открытая книга - Часть III. Семь пар нечистых. Косой дождь. Двойной портрет (страница 38)

18

Столбнячные больные — самые тяжелые. Непроизвольные судороги выбрасывают в стороны то руки, то ноги, перекошенное лицо мелко дрожит и вдруг начинает мучительно гримасничать и кривляться. От человека остаются только глаза — усталые, застывающие, молящие о спасении.

Расстроенная, вернулась я к дежурному врачу, у которого просматривала сигнальные карты. Только что привезли новую партию раненых, .машина с ревом ворвалась во двор, и слышно было, как глухо чавкала под колесами грязь. Невзорвавшаяся бомба лежала недалеко от крыльца. Разворачиваться было неудобно, и шофер ругал эту бомбу, и дождь, зарядивший с утра, и каких-то бандитов, обстрелявших под самым Шиловом санитарные машины.

…Может быть, я уснула на минуту, потому что пришлось сделать усилие, чтобы вернуться к себе, к этому закутку, отгороженному от большого, с узкими окнами, каменного зала. «Летучая мышь» освещала маленький колченогий стол, на котором я листала истории болезни. Одна из них, ничем не отличавшаяся от прочих, была в моих руках, и я, еще не совсем проснувшись, смотрела на нее, ничего не понимая. Фамилия раненого была Репнин, имя — Данила Степаныч. Ничего особенного не было в этом совпадении. Но так же, как Репнин, он был майором танковых войск.

Я встала и вышла на двор — темный, огороженный каменной стеной, заросший редкими деревцами. Санитары несли раненого по дощечкам, проложенным от грузовика к сараю, в котором был устроен приемный покой. Времянка жарко топилась в сарае, и молодая женщина — врач, сопровождавший раненых, — сушила шинель над огнем. Я показала ей историю болезни: она сказала, что да, помнит, это из разбившихся, и что его еще привезут, если станет спокойнее на дороге.

— Как из разбившихся?

— А вы разве не слышали? Под Клайпедой разбился наш самолет, человек пятнадцать погибли, все офицеры. Вы из группы Кипарского? — вдруг спросила она с любопытством.

— Да. Вы привезли Репнина?

— Нет. Дорога простреливается, а ведь тяжело раненных быстро не повезешь. Говорят, какие-то бандиты засели, немцев-то здесь уже нет. Ну и пришлось повернуть! А истории болезней я захватила с собой.

— Вы смотрели его?

— Нет.

Я поблагодарила и пошла искать своего шофера.

Прошел час, прежде чем мы тронулись в путь, — и это был бесконечно тянувшийся час, потому что с тех пор, как я поняла, что должна, не теряя ни одной минуты, ехать к Репнину, все стало происходить в тысячу раз медленнее, чем прежде. Медленно делал что-то с машиной шофер на дворе, ушла за инструментами и тысячу лет не возвращалась сестра. Среди только что привезенных раненых нашелся офицер, летевший вместе с Данилой Степанычем, меня провели к нему, и он долго рассказывал о том, как произошла катастрофа.

— Очнулся — лежу грудью на спинке сиденья, повезло: смягчила удар. Земля рядом, и, вы не поверите, вижу, как по травинке букашка ползет. Поднял голову, — самолет горит, людей выбросило, только один, вижу, идет весь в крови. Я ему кричу: Репнин, ложись! Не слышит. Я снова: ложись, я тебе говорю! Послушался, лег… Притащили нас потом в избу и давай, представьте себе, обливать прямо из шлангов. Боль невыносимая, все ругаются, стонут, грозят. Сосчитал я людей, — нет Репнина. Спросил у доктора, он вынул из кармана ордена, партбилет и положил на стол, так бережно, осторожно. Ну, думаю, все. И вдруг вижу — несут.

Он рассказывал неторопливо, подробно, радуясь, что все так. прекрасно обошлось для него, и не замечая, что мне тяжело его слушать..

Это был почерневший от дыма бревенчатый дом с выбитыми окнами, выходившими в старый яблоневый сад. «Белегт» (занято) было написано на двери; женщина в подоткнутой юбке, стоя на крыльце, старательно смывала мокрой тряпкой острые буквы, и я вспомнила, что на всех домах, мимо которых мы проезжали, было написано «Белегт», «Белегт». Должно быть, немцы недавно ушли из этой деревни.

Забора не было, мы въехали прямо в сад, переломанный, с жалкими торчащими ветвями. Водитель сказал: «Кажется, здесь», и толстый военврач выбежал на крыльцо и вытянулся, приняв меня за начальство.

— Майор Репнин? Да, у нас, — сказал он.

За дверью слышались голоса, но все смолкло, когда я вошла и, ища Данилу Степаныча глазами, остановилась у порога. Он полусидел, откинувшись на подушку, бледный, с забинтованной головой и не очень удивился, увидев меня, хотя узнал с первого взгляда.

— Татьяна? — слабым голосом спросил он. — Может ли быть?

Я подсела к нему.

— Она самая, Данила Степаныч.

— Вот видите, я же говорил, что мы еще встретимся. Помните, когда заходил к вам в Москве?

— Помню, Данила Степаныч. Ну, как вы?

— Хорошо. А теперь, когда вы приехали, — еще лучше. Татьяна, а может быть, это не вы?

— Я.

— Ну, тогда еще повоюем. А то лежишь и все думается: что, брат, кажется, худо? Гоняется костлявая и, кажется, догнала.

В комнате было душно, солнце ярко светило сквозь разбитые окна, и над Данилой Степанычем жужжали блестящие черные мухи. Я прогнала их, но они снова вернулись.

Раненые давно не смотрели на нас, а давешний толстый врач деликатно отвернулся, хотя ему хотелось — я это видела — поговорить со мной.

— Вот странно, Татьяна, вы явились, и я сразу почувствовал себя виноватым — не перед вами, конечно, а перед Машей. Но я, честное слово, не виноват. Если бы это зависело от меня, я бы ни за что не разбился. Тем более что это мне и не положено. Ведь я как-никак танкист, а не летчик.

Лучше бы он не шутил, лучше бы не улыбался так робко! Я тоже улыбнулась и встала, чтобы поговорить с врачом.

Данила Степаныч не вскрикнул, не застонал, когда солдаты переносили его в машину — не санитарную, а обыкновенную грузовую, покрытую натянутым на каркас полотном, в котором было слюдяное окошко. И потом, когда мы выехали и машину стало подбрасывать на неровных, уложенных из хвороста гатях, он молчал и только крепко сжимал мою руку.

— Вы расскажете ей, Татьяна? — Он сказал это громко и повторил, чтобы я не подумала, что он бредит.

— Кому?

— Машеньке.

— Вы ей сами расскажете.

— Хорошо, я сам. Но и вы.

— Непременно. Вы увидите ее прежде меня.

— Конечно. Но все-таки. Вы поможете ей?

— Полно, Данила Степаныч.

— И детям. Боже мой, детям.

Он сжал зубы, но не заплакал, а только скорбно покачал головой.

— Ладно. Где Андрей Дмитрич? На фронте?

Я ответила:

— Да.

— Я тогда в Москве его статью прочитал и потом все перелистывал газеты — не встречу ли снова?

— Он не писал последнее время.

— Не писал? Что вы так пригорюнились, Татьяна? Расскажите мне что-нибудь.

— Хорошо, Данила Степаныч.

Я сидела подле него, на каких-то узлах, которые врач просил передать в санпоезд, и говорила, говорила без конца, — лишь бы он слушал меня, лишь бы не искажалось от боли белое, в наступившем полумраке, лицо.

Все темнее становилось в машине, должно быть, мы въехали в лес или наступил вечер, хотя трудно было представить, что стемнело так быстро. Наверное, я задремала, потому что равномерный грохот мотора превратился в шум воды, которая свивалась в закипающие белые бревна и катила их на скалы одно за другим. Это была Анзерка, Крутицкий порог, и Андрей, расстроенный, усталый, шел по высокому берегу, а я бежала за ним. «Андрей, подожди!» Но он уходил, не оборачиваясь, опустив голову, по каменистой тропинке, к варницам, где виднелся навес на столбах и под навесом вспыхивало дымное пламя. Потом все смещалось, и уже не Андрей, а молодой казах смотрел на меня, сжимая побелевшую челюсть. И другие раненые, поднимаясь на койках, смотрели мне вслед — не было ни одного, который не проводил бы меня укоризненным взглядом. И я шла все быстрее, потом побежала, схватившись руками за голову, и снова увидела вдалеке между коек Андрея, который наконец обернулся ко мне.

Нужно было проснуться немедля, сию же минуту, чтобы не услышать от него что-то страшное, непоправимое — то, что уже начали выговаривать дрогнувшие губы, — и я заставила себя открыть глаза, унимая сердце, вся в холодном поту.

Репнин лежал, закинув голову, и сразу открыл заблестевшие глаза, точно ждал моего пробуждения.

— Проснулись, Татьяна? Я не хотел будить вас.

— Я долго спала?

— Не знаю, кажется, долго.

— Ну, как вы, Данила Степаныч?

— Хорошо. — Он улыбнулся. Машину подбросило, и он прикусил губу.

— Очень больно?

— Нет. Вы говорите, ладно? Возьмите опять мою руку. Ох, сколько я вам наделал хлопот!

И я снова начала говорить, не знаю о чем, все равно о чем, лишь бы кончилась наконец эта ночь, этот сумрак машины с убегающим, качающимся в мутном окошечке лесом. Ветки стали хлестать по кузову, как будто кто-то хотел остановить нас длинными зелеными руками; и я говорила теперь, стараясь заглушить эти хлещущие, рвущиеся и трепещущие звуки.

Слабый свет окрасил слюдяное окошечко. Это значит, что светает? Или мы проехали через лес? Машина остановилась, водитель соскочил и, подойдя к кузову, поднял полотнище.

— Ну, как вы там?

Я спросила, почему мы остановились, и он ответил с мягким сожалением:

— Придется подождать.

Была еще ночь, но как бы дрогнувшая, отступившая перед возникающим откуда-то издалека светом зари. Мы выехали из лесу, но впереди снова синел лес, и на дороге, уходящей в этот лес, окутанный пеленою тумана, в два и три ряда стояли машины; их было много, и они стояли так неподвижно-мертво, точно на свете не было силы, которая заставила бы их тронуться с места. Не знаю, что это была за часть — танки, но и обыкновенные грузовики, на которых, прикрытые брезентом, стояли какие-то странные орудия, похожие на опрокинутые книжные полки. Людей не было видно, но когда я подошла поближе, на обочинах, поросших травой, показались смутные, неотчетливые фигуры танкистов; они лежали и сидели в траве, и у них был ужаснувший меня, ничего не ожидающий вид.