реклама
Бургер менюБургер меню

Вениамин Каверин – Открытая книга - Часть III. Семь пар нечистых. Косой дождь. Двойной портрет (страница 29)

18

Володя рассказывал живо, весело, но что-то искусственное сквозило за этим беспечным тоном. И потом мне ужасно не нравилось, что он ни разу не посмотрел на меня. Думал ли он, что я недовольна, что он явился так неожиданно, без предупреждения? Не знаю. В том, что он не смотрел на меня, была неловкость, которую невозможно было не заметить. Но чем заметнее становилась эта неловкость, тем я сама становилась все холоднее. Я сердилась на него — разумеется, не за то, что он пришел, а за то, что не в силах был справиться с собой. Коли так — нечего было и приходить! Но то, что я сердилась на него, не только не мешало, а даже помогало моему спокойствию, так что в конце концов я стала уже не просто холодная, а какая-то ледяная.

— Я ведь к вам еще третьего дня собирался, — все с той же нервной торопливостью говорил Володя. — Да какой-то полковник придрался на улице и отправил в комендатуру.

— За что? — спросил Рамазанов.

— За небритость. — Володя махнул рукой и засмеялся. — Вообще-то не беда, даже забавно, да один лейтенантик всю ночь по телефону звонил: «Загораю». Так мягко, с украинским выговором: «Захораю». Я, между прочим, прежде никогда не слышал этого выражения.

— А что это значит? — снова спросил Рамазанов, у которого было строгое лицо и которому, по-видимому, не нравился Володя.

— Вот и значит попасть на губу. Словом, утром выстроил нас помощник коменданта и сказал речь, из которой следовало, что бриться надо. Посмотрел я на своих товарищей по заключению, да так и покатился со смеху. Люди все больше пожилые, лица помятые, сконфуженные — невеселая при бледном свете утра картина!

Я собрала посуду, вышла на кухню, оставалась там долго, минут пятнадцать, вернулась — Володя все еще говорил. Так бывает в кино, когда изображение уходит вверх или вниз, поперек экрана появляется темная полоса, и нетерпеливые мальчишки кричат: «Сапожники, рамку!» Вот так же не попадало «в рамку» все, о чем говорил Володя. Он был слишком откровенен с Рамазановым и Катей, которых видел впервые. Он не встречался с Андреем давным-давно, с юношеских лет, но, казалось, совершенно забыл об этом. Это было особенно странно. И Андрей не напоминал, только какое-то задумчивое сожаление раза два прошло по его лицу.

— Да ведь ты же недавно из Сталинграда. Ну, что там теперь? Я читал, что машинист Лукин на свои деньги купил тысячу тонн угля и сам же доставил его откуда-то из Сибири. Вот, должно быть, встретили его сталинградцы! Комсомольцы съехались со всего Союза, целая армия, да? Я, между прочим, думал: заботится ли правительство, чтобы все это сохранилось?.. То есть в памяти сохранилось как история, что ли. Не только восстановление — этим-то, наверно, занимаются разные там кинохроники. Нет, я бы нарочно оставил какой-нибудь район нетронутым — вот хоть это место, где дивизия Людникова дралась на «Баррикадах». Или переправу, но только в точности, как все было. Да нет, мы этого не понимаем! У нас, может, один разбитый домишко оставят на память, да и то едва ли! Снесут и построят новый!

— Я привез фотографии, хочешь посмотреть? — спросил Андрей.

— Конечно, хочу.

Это были минуты, когда «рамка» как будто встала на место, хотя Володя все еще не смотрел на меня, и руки, в которых он держал фотографии, немного дрожали. Но он хоть замолчал: должно быть, догадался, что говорил до сих пор слишком много.

Одна из фотографий поразила всех: на площади, окруженной грозными, подавляюще мрачными остовами разрушенных зданий, раскинулись полевые палатки — белые, легкие, похожие на маленькие снежные горы. У них был воздушный вид — точно они спустились в Сталинград прямо из стратосферы. Это был один из лагерей, в котором жили молодые строители, съехавшиеся в город по путевкам ЦК комсомола.

— Это какое же место? — спросил Володя и вспомнил, прежде чем Андрей успел ответить. — Неужели площадь Павших борцов?

— Да.

— Позволь, но разве отсюда видна Волга?

— Волга, брат, теперь видна отовсюду.

— Невозможно узнать! Таня, а помнишь, мы с тобой встретились недалеко от площади Павших борцов, а потом пошли к набережной, и ты сказала, что не видела памятника Хользунову?

Он еще продолжал что-то об этом памятнике: правда ли, что он был сброшен взрывной волной, но сохранился, и сталинградцы уже успели поставить его на прежнее место? Но у него было такое лицо, как будто произошло что-то непоправимое и в этом непоправимом был виноват он, он один! Не знаю, что пришло ему в голову — решил ли он, что я не рассказала Андрею о нашей встрече в Сталинграде, или сама эта встреча как-то сместилась в его сознании и перепуталась с нашим последним разговором? Он вдруг замолчал на полуслове, с потрясенным, остановившимся взглядом.

Я спросила как можно спокойнее:

— Что с тобой, Володя?

Он не ответил. Он вышел в переднюю, прямой, мертвенно-бледный, и стал надевать шинель. Андрей бросился за ним.

— Куда же ты? Тебе дурно?

— Нет, нет. Нет, ничего. — Он бормотал, не слыша себя. — Извини, я уйду. Я позвоню вам. Все хорошо. Просто у меня вдруг пошли круги перед глазами, — сказал он, стараясь с усилием улыбнуться. — А в такие минуты мне, пожалуй, лучше быть одному. — Он впервые взглянул на меня. — Я ведь еще и контужен. Таня знает. — У него было измученное, растерянное лицо. — Таня, подтверди, пожалуйста. Ты еще не забыла мою историю болезни?

Мы одни

Еще не поздно было объяснить то, что произошло, хотя когда Володя ушел и мы заговорили о нем, я сказала, что не понимаю, почему он расстроился, вспомнив о нашей сталинградской встрече. Это была ложь, но еще не поздно было объяснить эту ложь. В самом деле, не могла же я сказать правду при Кате и Рамазанове, хороших, но, в общем, далеких людях?

Но когда мы остались одни и Андрей сел верхом на стул и задумался, машинально следя, как я мою посуду, стелю постели, заплетаю волосы на ночь — почему я все-таки ничего не сказала? Он ждал, он никогда не заговаривал первый. Я только спросила неискренним голосом: «Что же ты не ложишься?» — и он, не сводя с меня взгляда, неопределенно покачал головой. Нужно было сказать десять слов, только десять… Но с той минуты, как Андрей понял, что я что-то скрыла и продолжаю скрывать от него, точно какая-то злая сила подхватила меня…

Так начался этот разговор.

— Ты думаешь, я не понимаю, что между нами всегда оставалось что-то недоговоренное? Ты думаешь, я не чувствовал, как ты скрывалась от меня, как скрыла теперь то, что произошло между вами?

— Между нами ничего не произошло. Я не знаю, почему он смутился.

— Хорошо, пусть так. Я всю жизнь чувствовал, что люблю больше, чем ты, что ты от самой любви всегда, еще девушкой, ждала чего-то другого. Ты всегда заставляла себя любить меня, даже в наши самые счастливые дни. Когда ты наконец позвала меня и я приехал в зерносовхоз, думаешь, я не видел, как у тебя что-то оборвалось, потускнело? Вот скажи, что это неправда? Ты думаешь, я не замечал, как ты грустишь и завидуешь чужому счастью? Ты всю жизнь доказывала себе и другим, что меня нельзя не любить, а сама не любила.

— Это неправда.

— Нет, правда. Если бы между нами была полная откровенность, ты и теперь рассказала бы, что произошло между вами.

— Ничего не произошло. Ты мне веришь?

Он промолчал. Я в темноте поискала и нашла его руку. Он отнял руку.

— Ты не знаешь, как я мучился ночами, лежа подле тебя, потому что мне казалось, что у тебя счастливые сны, в. которых ты счастлива не со мной. Я сам виноват, не нужно было надеяться, что ты наконец полюбишь меня. А ты столько лет прожила с нелюбимым!

— Неправда!

— Ну, с не очень любимым, не все ли равно!

Диван заскрипел в столовой, должно быть и отец не спал. Я вспомнила его расстроенное лицо, когда, проводив гостей, мы вернулись и он вдруг перекрестил меня на ночь.

— Ты можешь молчать, я не стану настаивать. Скажи мне только одно: вы переписывались после Сталинграда?

— Нет. Я получила от него только одно письмо. Он был при смерти и хотел проститься со мной.

— Почему с тобой? Если ты говоришь мне правду — почему с тобой? Что за странная мысль!

— Не знаю.

— Я читал это письмо и думал о том, что он одинок так же, как я.

— Тебе не стыдно?

— Да, я одинок. Ты не притворялась бы, если бы не была передо мной виновата. Ты притворялась с первой минуты, когда он вошел, неужели ты думаешь, что я не заметил, как ты волновалась? Ты запретила ему являться при мне, а он не выдержал и пришел, и ты рассердилась на него, а сама в глубине души была рада.

Я встала и зажгла свет. Андрей лежал, закинув руки под голову, и у него было мрачное лицо, с косящим неподвижным взглядом.

— Андрей, опомнись, что ты говоришь?

— То, что ты слышишь.

— Даже если Володя влюбился в меня — разве это так уж страшно? Мало ли кто еще может влюбиться в меня?

— Да, страшно. Потому что ты всегда мечтала, не знаю о ком… А я… Ты думаешь, я не вижу, что ты радуешься, когда я уезжаю?

— Андрей!

— Да, да. Ты лежишь подле меня, а думаешь о другом. И всегда было так, еще с первых дней в Анзерском посаде, когда ты обещала, что будешь моей женой, и притворилась из жалости, что полюбила меня. Да, из жалости, и вот уж как дорого обошлась мне эта жалость!

Он сел на постели. У него было усталое лицо, сразу постаревшее, с глубокими складками у рта. Ремень с пистолетом висел на спинке кровати, он скользнул по нему потускневшим взглядом. Он был в отчаянье, я видела, что он стыдится своей ревности, которую всегда скрывал от меня, что ему трудно бороться с желанием — не знаю — ударить меня, уйти. Застрелиться?