Вениамин Каверин – Открытая книга - Часть III. Семь пар нечистых. Косой дождь. Двойной портрет (страница 15)
— Гм. Тогда, пожалуй, ничего не выйдет.
— Почему?
— Видишь ли, если бы ты прежде знал этого врача, можно было бы сказать наркому, что тебе без него будет скучно. А начальник экспедиции не должен скучать — это может вредно отразиться на деле.
Митя посмотрел на него.
— Господи помилуй, единственный брат — и подлец! — с изумлением сказал он.
В другой раз он упомянул — небрежно и между прочим, — что медкомиссия дала Елизавете Сергеевне полугодовой отпуск, и, стало быть, теперь ее участие в экспедиции зависит только от собственного желания.
Я заметила, что после тяжелого ранения ехать в такую далекую экспедицию неосторожно. Но Митя улыбнулся и возразил, что трудно придумать понятие, более несвойственное Елизавете Сергеевне, чем «осторожность».
Он сказал это, и я, как наяву, увидела ее перед собой — смуглую, нехотя улыбающуюся, с крупными, по-мужски сходящимися бровями.
Но вот прошло несколько дней, и мрачный, расстроенный Митя явился домой, отказался есть великолепную картошку в мундире, от которой по всей комнате пошел вкусный пар, и стал ругательски ругать какого-то. Корниенко, который просто задался целью провалить экспедицию, а его, Митю, засадить в каталажку.
Но не в Корниенко тут было дело! Повернувшись к стене, он долго лежал, притворяясь, что спит, и демонстративно засопев, когда я его о чем-то спросила. Потом не выдержал, сел на постель и сказал мрачно:
— Не едет.
— И прекрасно. Лучше, если она подождет вас в Москве.
— Подождет! Она за Военно-санитарным управлением, ей придется вернуться в полк, если она не поедет со мной. Да об этом еще сегодня утром и речи не было.
— Что же случилось?
— Ничего не случилось. Я думал, что знаю женщин, — с досадой сказал Митя, — а оказалось, что не только не знаю, но сам черт их не разберет. Она прогнала меня.
— Ну вот!
— Да, да. За то, что я пошел к Глафире Сергеевне.
— Ах, так!
Митя посмотрел на меня.
— И вы туда же? — пожав плечами, спросил он. — Я даже не знал, что она в Москве, и вообще не думал о ней.
— Как же вы к ней попали?
— Да просто наткнулся в записной книжке на ее телефон и позвонил наудачу. Сам не знаю почему, может быть, из любопытства. Вы мне верите, Танечка?
— Верю.
— Она обрадовалась, позвала меня, и мы провели вечер за чаем. Это был очень грустный вечер, такой, что грустнее и придумать нельзя. Уж лучше бы она осталась в памяти прежней Глашенькой, без которой я не мог жить, как это ни странно.
— Постарела?
— Да, постарела, располнела, хотя и была в черном платье, наверно, чтобы не было очень заметно, что располнела. Это что! Мы все постарели. Нет, другое! Я нашел ее раздавленной, испуганной, отвыкшей от человеческого слова. Она не просто боится Крамова, она его смертельно боится. Он в Лондоне, за тридевять земель, но он присутствует в каждом ее движении, в каждом взгляде. И вы думаете, она жаловалась на него? Превозносила. Но какая пустота чувствовалась за этими похвалами, какая усталость! Она была очень откровенна со мной. Но как только речь заходила о нем…
Митя замолчал. У него было напряженное лицо, одновременно задумчивое и холодное, с недовольно-поднятыми бровями.
— Вы знаете, что ее мучит, о чем она жалеет больше всего: скоро старость, а нет детей. Хотела взять сироту — невозможно.
— Почему?
— Валентин Сергеевич не любит детей. Да, Валентин Сергеевич… А мне-то казалось, что он остался где-то далеко позади, в прежней, довоенной жизни. Ничуть не бывало! Известный ученый, общественный деятель, член коллегии, Лондон, Париж… Вот, Татьяна. Это все, что произошло. Теперь скажите, неужели я действительно не должен был идти к Глафире Сергеевне?
— Не знаю.
— Не притворяйтесь, Танечка. Все люди как люди. Один я, как собака.
— Митя, вы должны настоять, чтобы Елизавета Сергеевна осталась в Москве. Война скоро кончится.
— Ну да, конечно. «Жди меня, и я вернусь». А вы уверены, что я вернусь?
— Уверена.
— Кто знает.
— Ах, так! В таком случае, тащить ее с собой — преступление.
Митя улыбнулся.
— А любить? — спросил он. — Тоже преступление?
Он уговорил меня поехать к Елизавете Сергеевне, и как я ни отнекивалась, а все-таки поехала, сердясь на себя, на него и чувствуя себя старой, скучной тетушкой, которой почему-то всегда приходится улаживать подобные недоразумения.
У подъезда стояли грязные фронтовые машины с привязанными канистрами, вдоль вестибюля спали, неудобно скорчившись в креслах, военные, у ресторана на лестнице толпились женщины с кастрюльками — словом, я не увидела ничего похожего на ту картину, которую, рассказывая о гостинице «Москва», нарисовал передо мной Митя. Впрочем, он особенно напирал на два обстоятельства: в номерах круглые сутки горячая вода, а в ресторане подают даже водку. Водка мало занимала меня, а вот вода… Это было глупо, но, поднимаясь на лифте, я с завистью поглядывала на счастливцев, которые могут днем и ночью мыться горячей водой.
Елизавета Сергеевна жила на одиннадцатом этаже, где уже не было ни мрамора, ни ковров и где в узком, обыкновенном коридоре сидели не всевидящие, окруженные телефонами дежурные, а простые женщины в платках, пившие чай из эмалированных кружек.
Я постучала к ней — шорох, испуганный шепот, быстрые шаги послышались за дверью. Потом она выглянула — в халате, с завязанной полотенцем головой и встревоженная, как мне показалось.
— Вот это кто! Ну, заходите, живо!
И энергично втащив меня в комнату, она закрыла двери на ключ.
— А я уже думала, что попалась с поличным, — сказала она и засмеялась. — Катька, тащи кастрюльку. Напрасная тревога! Не дают, прохвосты, пользоваться электрической плиткой, — объяснила она мне, доставая плитку из-под кровати и водружая ее на письменный стол. — А как тут обойдешься? Вот девица приехала, нужно ее накормить?
Хорошенькая девочка, лет четырнадцати, в юбке до колен и рыжем свитере с закатанными рукавами вышла из ванной комнаты и подала Елизавете Сергеевне кастрюльку, очевидно, с супом.
— А поздороваться? — строго напомнила Елизавета Сергеевна.
Девочка подняла на меня глаза под длинными ресницами и произнесла очень вежливым, тоненьким голосочком:
— Здравствуйте.
— Видите, какая тихоня, — смеясь, сказала Елизавета Сергеевна. — А сама отказалась уехать в эвакуацию и осталась в Москве с какой-то сумасшедшей старухой. Это дочь моего двоюродного брата.
— Я не отказалась, тетечка Лизочка, а просто маме без меня будет легче.
— Да уж! Это несомненно. Вернулась с работы такая грязная, что я ее три часа не могла отмыть. Щеткой терла, как лошадь. Ну ладно. Вари суп и молчи. Что вы на меня так смотрите, Татьяна Петровна?
Я сказала:
— Любуюсь.
Елизавета Сергеевна немного покраснела,
— Вот именно, в этой чалме. Мы только что мылись. Хотите принять ванну?
— Нет, спасибо.
— Ну, тогда садитесь. Я давно хотела вас повидать и очень рада. Вот сейчас сварим суп, запрем Катьку в ванной комнате и наговоримся вволю.
Когда мы лежали в клинике, Елизавета Сергеевна не раз подшучивала над своими длинными ногами — и все-таки я не думала, что она на целую голову выше меня. Она была большая, но вовсе не длинная, не угловатая, а легкая, неторопливо-грациозная, с плавной походкой. Все шло к ее высокому росту: и смуглость, и выражение смелости, вдруг мелькавшее в исподлобья брошенном взгляде. Разговаривая с ней в клинике, я часто испытывала неловкое чувство, происходившее, мне казалось, оттого, что между нами не было ни малейшего душевного сходства. Сейчас она была радушнее, проще.
С первого слова она поняла, зачем я пришла, и выслушала меня молча, насупясь.
— Вот уж не ожидала, что он посмеет поручить кому-нибудь такой разговор. Даже вам. — Она взяла меня за руки. — Не сердитесь. Я его люблю, что мне перед вами таиться. Но вы не знаете, как это трудно — любить его, какое это мученье! Ведь он нарочно пошел к Глафире Сергеевне.
— Нарочно?
— Да, да. Нарочно, чтобы потом мне рассказать. Я не верю, что из любопытства, да и откуда мог взяться в записной книжке ее телефон. Он купил в Москве эту записную книжку. Он помешан на своей свободе, и это даже не странно, потому что вся его жизнь с Глафирой Сергеевной была рабством, унизительным, подлым. Но как же он не понимает, что это постоянное напоминание оскорбляет меня!
Она сердито смахнула набежавшие слезы.