Венди Холден – Сто чудес (страница 25)
На какое-то время я даже вступила в группу коммунистов и прослушала несколько прекрасных лекций по марксизму-ленинизму, прочитанных учителями, по мнению которых коммунизм отвечал на все вопросы и ликвидировал антисемитизм. Услышав об этом в конце недели, отец сказал: «Наверное, твое поколение смотрит иначе, чем наше, на эти идеи, но твоим надеждам вряд ли суждено исполниться. Обдумай все сама, если хочешь. Поразмысли о диктатуре пролетариата. Хорошенько поразмысли». Я последовала его совету и стала слушать лекции марксистов совсем по-другому.
Еще я ходила на уроки иврита, поскольку все еще мечтала жить в еврейском государстве в Палестине, хотя кибуц больше не вдохновлял меня. Некоторые члены «Маккаби» старше меня тоже бывали там, включая красивого подростка из Брно по имени Гануш Аустерлиц, который стал моим парнем. Многие молодые девушки мечтали о нем и при его приближении шептались: «Вот он идет!»
Наш роман был приятной, но ребячливой затеей, мы только целовались и брались за руки, но встреча с ним была первым по-настоящему хорошим из всех событий, произошедших со мной в Терезине. У нас с Ганушем образовалась своя группка, в которой все пересказывали истории и пьесы, какие кто читал: в лагере было очень мало книг.
Мы посещали уроки греческого и латыни, познакомились с профессором востоковедения из Венского университета по имени Исаак Кестербаум, согласившимся учить нас в обмен на половину нашего недельного хлебного пайка. Все было непросто – и потому, что пришлось начинать почти с нуля, и потому, что хлебом мы заглушали голод.
Но мы очень хотели заниматься, и профессор научил нас многому. С его помощью мы читали и переводили библейскую Книгу Самуила, а потом взялись за «Галльскую войну» Юлия Цезаря. Профессор был большим педантом, объяснившим нам, что правильно говорить не «Цезарь», а «Кайсер» и тому подобное. На уроках у меня урчало в животе, и я сожалела о том, что пожертвовала частью хлеба. Жертва казалась слишком великой. И все же я с нетерпением ждала этих уроков, напоминавших о том, как папа читал мне в детстве «Илиаду» и «Одиссею». Я так и не перестала любить эти фантастические истории о богах и монстрах, и Гануш тоже.
Повсюду на чердаках, имевшихся почти в каждом доме, что-то происходило. Карел Анчерл, в будущем – главный дирижер Чешской филармонии, был в Терезине поваром, но и вдохновенным музыкантом тоже. Он называл нас, подростков, «крольчатами» и выуживал нам со дна суповой кастрюли дополнительную картофелину или еще какие-нибудь кусочки овощей. Он питал нас не только телесно, но и музыкой. А на другом чердаке был скрипичный квартет, снабженный всеми инструментами. Некоторые из них контрабандно пронесли по частям.
С новыми поездами в Терезин попали известные музыканты-педагоги и музыковеды, тут же начавшие играть на своих инструментах и давать уроки в мрачнейшем месте и при самых странных обстоятельствах. Формально нацисты запретили подобную деятельность, но на практике не мешали ей, потому что мы все были при занятиях, а выжить никому из нас, по мнению нацистов, все равно не предстояло. Позднее была официально учреждена Администрация по досугу, чтобы координировать мероприятия.
За всю музыкальную жизнь гетто отвечал молодой чешский пианист и композитор Гидеон Кляйн, который был очень добр ко мне. Он обучал меня и давал мне упражнения по гармонии. Сам он был человеком фанатичным. Он работал вместе с талантливым композитором Гансом Красой, написавшим оперу для детей «Брундибар», основанную на комедии Аристофана. Комедия имела тайный политический подтекст. Краса адаптировал свою оперу по памяти для терезинских детей, и меня взяли в состав хора, так что дважды в неделю – как и на занятия классическими языками – я ходила на репетиции. Хотя я хорошо знала текст, мне, увы, не довелось петь на премьере: меня увезли из гетто за несколько недель до нее. Только после войны я узнала, что Кляйн, Краса и большинство исполнителей «Брундибара» были убиты.
Меня взяли и в хор оперы «Проданная невеста» чешского композитора Бедриха Сметаны, в парижской постановке которой в 1928 году участвовала моя тетя Власта. Комедия о том, как истинная любовь торжествует над интригами свахи, шла в сопровождении игры на старом гармониуме – музыкантом был композитор и исполнитель Рафаэль Шлехтер, сотрудничавший в гетто с чешским оперным певцом Карелом Берманом и устроивший впечатляющее исполнение «Реквиема» Верди, на репетициях которого я тоже присутствовала – и была глубоко тронута.
Шлехтер, Краса и Кляйн были замечательными молодыми энтузиастами, погибшими в Холокост. Всем этим композиторам, дирижерам и исполнителям удалось осуществить в гетто очень многое, невзирая на то что отправки на восток наносили удар за ударом по ним самим, их хорам и солистам.
Фреди тоже участвовал в этих музыкальных выступлениях как хореограф, он поставил удивительный спектакль по драме немецкого писателя Стефана Цвейга «Иеремия». Некоторые из нас в особых нарядах танцевали партии огоньков в экспрессионистском балете.
«Иеремия» – весьма подкреплявшая нас сатира на фашистское государство. Драма говорит о том, что на протяжении веков мы постоянно страдали, подвергались избиениям, томились в заточении. И все же мы живем, а те, кто убивал нас, исчезли. В Терезине очень важно было сказать об этом.
В гетто было огромное число талантливых пианистов и только одно или два фортепьяно, поэтому каждому приходилось ждать своей очереди. В нашем районе города у единственного инструмента не хватало одной или двух ножек, и он, подпертый ящиками, стоял на чердаке, в отличие от гармониума, помещенного в подвале. Мне довелось играть на нем несколько раз по просьбе Гидеона Кляйна или на его уроках гармонии, но потом, когда в лагере скопились замечательные пианисты, у Кляйна уже не находилось времени на меня, и играть я не могла.
Не так-то это меня и огорчило. Я не вкладывала душу в занятия. Несмотря на ободрение Гидеона, я тогда не чувствовала музыку так, как чувствовала ее, учась у Мадам. Я не могла проигрывать ее в голове или переводить мои мысли в звуки. Игра на старом фортепьяно на чердаке только напоминала мне о более счастливых днях, и я очень грустила.
И у меня были причины печалиться. Сперва Тиллу Фишлову и Карела Шляйснера отправили на восток вместе с некоторыми нашими общими пльзеньскими друзьями. При прощании мы обещали друг другу встретиться в Палестине. Затем мой дед Йиндржих внезапно умер от рака простаты в октябре 1942, а следом моя бабка – ее унесла пневмония полгода спустя. В Терезине не проводились похороны со всеми обычными обрядами, просто короткая церемония. Тела кремировались, а родственникам выдавали картонную коробку с прахом, который надлежало выбросить в речку Огре, извивающуюся вдоль гетто. При иных условиях берег реки оставался нам недоступен.
Я рыдала, когда мы несли прах бабушки к реке вместе с отцом. Я всегда очень любила ее и никогда не забуду, как «бабичка» вернулась с берегов Нила с подарками – фиалковым кремом и сухой лавандой – или как ей нравились оперные спектакли на пльзеньском Весеннем фестивале, где мы занимали семейную ложу, а я не могла дышать от возбуждения и восторга.
Маме слишком сильно нездоровилось, чтобы присутствовать на похоронах, поэтому отец один, держа меня за руку, развеивал прах над быстрым потоком. Отирая мне слезы, он указал на цветущую яблоню в нескольких метрах от нас: «Посмотри, Зузка! Не плачь. Вода из реки питает это дерево, и скоро твоя бабичка превратится в цветы».
Я взглянула на дерево и не могла не улыбнуться. Мой дорогой папа был таким мудрым, таким замечательным! Нас в Терезине обременяло множество обязанностей и требований, нам не удавалось проводить вместе столько времени, сколько прежде, но то немногое, что я услышала там от отца, запомнилось на всю жизнь.
После похорон я вернулась на работу, но больше не торчала в конторе, мне приказали заниматься сельскохозяйственным трудом. Всех детей старше двенадцати заставляли работать, обычно на огородах гетто, располагавшихся на фермах за его стеной. Этот труд считался привилегией. Мы уходили на огороды в пять часов утра и возвращались в восемь вечера. Стоял февраль с сильными холодами, но все равно было прекрасно выйти из гетто, поэтому тот период можно назвать сравнительно светлым.
Сначала я работала в полях, выгружая голыми руками коровий навоз с трактора: очень тяжелый и непривычный труд. Мы изнуряли себя от девяти до десяти часов каждый день, и я беспокоилась о том, что поврежу пальцы, которые огрубели и болели, но выбора не было. Навоз весил много и пах отвратительно, мы пропитывались этим запахом, но я радовалось тому, что нахожусь в обычном человеческом мире. Впервые за год заточения я оказалась на природе, видела всю ширь неба, деревья и цветы – то, чего нас лишили в Терезине.
Когда мы возвращались в гетто, то ощущали такую усталость, что только мылись, ели и ложились спать. В гетто я раньше спала плохо, но из-за физического изнурения стала погружаться в крепкий, безмятежный сон.
Потом меня и других перевели на огороды, и там я почувствовала себя еще лучше, потому что надсмотрщиком был чех-садовник, а не нацисты, пожиравшие всю еду. Работа заключалась в том, чтобы перемещать рамы над грядками, где посеяны семена картофеля, помидоров и огурцов, и мне очень нравилось следить, как ростки пробиваются из земли. Каждое утро мы убирали рамы, чтобы пропалывать и поливать овощи. Нагрузка была ощутимой, поскольку кроме тяжелых рам мы таскали канистры с водой по пятьдесят раз до грядок и обратно. Мои руки горели от металлических ручек, пальцы делались все жестче. Когда солнце шло на закат, около трех часов пополудни, рамы ставили обратно на ночь.