реклама
Бургер менюБургер меню

Вазир ибн Акиф – Прах имени его (страница 2)

18

Она давно все приняла и поняла.

Пошла к пещере, подхватывая сосуды худыми руками – чересчур тяжелые, для него не принято скупиться. Шаг, два – и окунулась в темноту, на этот раз настоящую, ласкающую бедра, сокрытые мягкой тонкой тканью: никогда не знала, как та называется. Никто не рассказывал.

В герметичной и пугающей тишине, она всё спускалась – конечно, помнила, что он ждет там, глубоко. Холодало, острые камни резали ноги, что-то мокрое касалось щиколоток. Вспомнились рассказы о далеком море и бархатистых водорослях, щекочущих ступни, будто шагаешь по роскошным коврам, впитывая свежесть далеких тропических ветров. Она отдала бы все, чтобы побывать в этих дивных местах, но мечте не суждено сбыться. В любом случае.

И вот ее настигло шипение, перерастающее в рев. От неожиданности она выронила сосуды и совсем не услышала, как они разбились, – по тоннелям катился куда более громкий и пронзительный звук. В темноте она с трудом разглядела чешуйки огромного змеиного тела, эти тени среди теней, холодный оникс, будто отражающий мрак; потом – два белоснежных бивня, извивающийся хобот и горящие хищным гранатовым пламенем первобытного пожара глаза со сдвоенными зрачками…

Она знала, что делать.

Упала на колени, пошарила в острых осколках среди золота и других подношений, нащупала и крепко сжала спрятанный на дне сосуда камень.

Самый огромный и прекрасный драгоценный камень старейшин, который удалось украсть.

I. Хищный блеск граната

Лес там древний стоял, никогда топором не сеченный,

В нем пещера была, заросшая ивой и тростьем;

Камни в приземистый свод сходились, оттуда обильно

Струи стекали воды; в пещере же, скрытой глубоко,

Марсов змей обитал, золотым примечательный гребнем.

Очи сверкают огнем; все тело ядом набухло,

Три дрожат языка; в три ряда поставлены зубы.

Песок сводил его с ума.

Солнце высушивало сознание, обращая бурный поток мыслей бесцветной пустыней, где лишь изредка встречаются оазисы-озарения. В легкой белой широкой тунике с пурпурным подолом и золотистыми геометрическими узорами, такой привычной, было чересчур жарко. Пришлось замотать тканью голову, чтобы не пекло вечное, так нежно любимое египтянами солнце; пришлось снять все украшения – обожаемые им позолоченные кольца и халцедоновые амулеты, не абы какие, а сделанные на заказ – он никогда не носил дешевок. Купец Ба́алато́н[4] понимал: так безопаснее, металл не раскалится, не оставит ожогов. Понимал – но уже скучал по побрякушкам, радующим глаз и душу. Осталось только кольцо в носу, над которым нагловато посмеивались прибывавшие в Карфаген эллины; даже не догадывались, что карфагеняне еще громче посмеиваются над ними, но уже за спиной. А иногда, и Баалатон часто ловил себя на этой мысли, так хотелось высказать все в лицо, но…

Но выгодные торговые отношения лучше лишний раз не портить.

Баалатон достал шелковый платок, вытер смуглый лоб, потом пригладил коротковатую густую черную бороду и тут же схватился за горб верблюда – показалось, что мир качнулся. Уже давно подташнивало от езды на этих проклятых животных – и как другие народы выносят их, когда есть удобные и послушные карликовые слоны?

Выпрямившись и уставившись на скучные барханы, Баалатон тяжело вздохнул; подумал, что еще несколько дней назад совершенно не собирался находиться здесь, в этой…

Он сам так до конца и не понял, где конкретно.

Над ливийским[5] побережьем вставало солнце – его рубиново-гранатовый свет взмахами кисти окрашивал Карфаген словно густой тушью, избавлял закоулки великанского города от паразитов-теней, делая самые незначительные детали яркими и до боли отчетливыми. Он просыпался и тонул в контрастах.

Храмы на холме Бирса сверкали столь же ярко, сколь диадемы старых правителей Востока: они и были напоминанием о пышном величии древних держав, стоявших, как оказалось, на ногах из глины – хотя всем остальным мнилось чистое золото. Потусторонний туман, еще одна роскошь Карфагена, достойная огромных дворцов халифов с их серебрёными древами и прудами волшебной ртути, неспешно оседал, собираясь в цистернах под плоскими крышами домов – там же, где дождевая вода. С моря тянуло соленым, придающим уверенности в новом дне воздухом, а со стороны Сахары – не такой безжизненной и иссушенной, как ныне, в дни арабских владык, – хлыстал разгоряченный ветер. Мудрецы далекого прошлого верили, что это – отголоски дыхания страшных драконов, чьи глаза – что абсолютная бездна, клыки – что первозданный мрамор, а крылья – что свирепые ураганы.

Баалатону и снились мерзости: извивающиеся змеи, золотые кубки, вино, кроваво-алые маки и рогатые тиары. Проснулся, змеем завился на невысокой деревянной тахте и поблагодарил богов за избавление от сонного морока. Потянулся – спал прямо на крыше. Еще не отойдя ото сна, подумал: надо заглянуть к халдейским оракулам, те знают толкование бесчисленных символов. Такие дурные сны никуда не годятся.

Хотел поваляться еще, пусть и понимал – уже проспал. Сладостные мгновения на грани сна и реальности казались вечностью, каждое – ценой если не в год, то в месяц. Тяжело вздохнув, Баалатон все же смирился. Чем больше проработает при солнечном свете, тем меньше придется тратиться на масляные лампы и факелы. Чем меньше придется тратиться – тем увесистей будет кошелек… Этой логической цепочке учили с детства. И даже пройдохи-эллины взмахивали руками и поражались той простоте и филигранности, с какой она выстроена. «Невероятно! – передразнивали карфагеняне за спиной. – Вот она, гармония в чистейшем проявлении – гармония кошелька и логоса!»

Баалатон все же встал, поправил тунику и, пошатываясь, спустился в покои. Крыша и верхний этаж, все в его владении – в свое время пришлось потратиться, но удобство – превыше всего. Покои разделялись деревянными перегородками на четыре комнаты: три жилые и одну складскую. Там же, в последнем помещении, – кухонный очаг, небольшая ванная из цельного куска розового камня и умывальник, наполняемый из цистерн под потолком.

Баалатон отодвинул бамбуковую ширму, развеял морок холодной водой из умывальника. Посмотрел на очаг – угли догорали, – на котелок, из которого веяло сладковатым ароматом, на ванную, уже наполненную горячую водой. Довольно улыбнулся и снова умылся – перед глазами все еще плясали пятна ночных образов. Мир наконец-то стал проще, понятнее, захотелось думать о земных вещах – о завтраке. Баалатон ощутил, как сильно проголодался.

– Доброе утро, хозяин, – вдруг раздалось за спиной. – Я так и думал, что найду вас здесь. Завтрак почти готов. Дайте мне еще несколько мгновений…

Ливийский слуга – седой, коротко стриженный, – улыбался во весь рот. Худой, вечно скрюченный и будто высыхающий А́нвар служил семье уже много лет; Баалатон вырос под его присмотром и привык, что Анвар, так любящий высокие плоские шляпы с узкими полями и не снимающий их даже в покоях, всегда улыбается. Иногда казалось, что Анвар вообще не умеет грустить – в любых обстоятельствах ищет нечто хорошее, как моллюск ищет новую раковину: чтобы сбежать, спрятаться.

Но никогда на памяти Баалатона Анвар не прятался от проблем или обязанностей, даже в столь преклонном возрасте. В нем поражало многое, помимо вечной жизнерадостности: расторопность – при всей внешней неуклюжести за день Анвар успевал сделать то, на что другим требовалось несколько; поражали даже серьги – огромные, золотые, каждая в виде змея, кусающего свой хвост. Анвар рассказывал, что это подарок старого хозяина – «благородного отца» – за долгую и верную службу; сам Баалатон, добавлял Анвар, тогда был еще совсем маленьким. Но что в детстве, что сейчас никак не мог запомнить название причудливого змея: то ли египетский Мехен[6], то ли древний Уроборос…

Воспоминание о сегодняшнем сне вдруг вспыхнуло в голове – так ярко, что Баалатон вздрогнул, – и тут же сменилось другой мыслью. Я бы, подумал он, никогда не подарил такой прекрасной вещи. Никому. Даже самому замечательному слуге. Даже Анвару…

– Ты каждый раз так переживаешь, – умывшись последний раз, просипел Баалатон. Голос его – за спиной, конечно, – часто сравнивали с разлаженным плотницким инструментом; один раз, постаравшись, чтобы Баалатон услышал, сказали прямо: «Ржавая стамеска». – Переживаешь так, будто я могу высечь тебя за малейшую оплошность.

– Ведь можете, хозяин.

– Могу, – он ухмыльнулся. – Кого угодно – с удовольствием. Но не тебя.

Анвар снял шляпу, чуть поклонился, шаркнул ногой и удалился.

На столе ждали глиняная плошка с похлебкой, томившейся на огне с раннего утра – творог, мед и немного муки, – пшеничная лепешка, орехи, финики и оливковое масло. Сосудом для последнего Баалатон особенно гордился – настоящий эллинский, в рыже-черных тонах, а не одна из многочисленных дешевых подделок. Он помнил истории стариков, пересказанные с возбужденных слов их покойных отцов: старики ворчали, какими варварами были эллины несколько столетий назад; кто бы мог подумать, добавляли старики, делая глоток разбавленного вина, что варвары достигнут таких высот! Однако, соглашались уже изрядно захмелевшие старики под звонкий хохот, кое-что в эллинах не менялось никогда: любовь к хорошему вину и плутовству.

За завтраком Баалатон не привык торопиться – трапезу важно растянуть, в быстром удовольствии смысла столько же, сколько в кувшине с пробитым дном. Хотелось наслаждаться едой, наступающим утром, солнечным светом, пробивающимся через высокое окно, и всеми покоями. Не просто же так ради них он влез в кредит одного из карфагенских трапезитов?[7] Зато не разорился – и не планировал. Только стал еще более уважаемым. А уважение окружающих – ценнейший ресурс. Уж где-где, а в Карфагене, жемчужине Ливии – если не всего мира, – цена уважения соразмерна звонкому серебру и теплому золоту.