Василий Тюхин – Белый капедан (страница 3)
– Вот таким вот образом, такой вот парадокс, любезный Иван Афанасьич. Я тоже, знаете ли, верил в Париж – воображал себе, какая замечательная жизнь меня там ждет. Ну, представьте себе – устроиться шоффером, славное красное такси «Рено», выучить карту назубок – все двадцать арондисманов, вечером у театра – «сильвупле, сударыня! Куда едем?». Запах кожи и бензина, свобода, – сказка!
– И что? – не понял молодой человек.
– И ничего! Абсолютно ничего! Вот говорят, что у меня эти сволочи из «Технопомощи» визу украли, и кто-то теперь по моей визе прекрасно доехал уже до Парижа.
– Да неужели? – изумился молодой человек.
– А я думаю, – заговорщицким тоном проговорил ротмистр, наклонившись поближе к нему, – я думаю, что это все отговорки, это все для отвода глаз. Вранье чистой воды. Нету никакого Парижа. Это фантазм. Вроде того света – все верят. А может, и нету никакого того света. А? Кто-нибудь оттуда вернулся? Нет. Я лично таковых не видел.
– Нет, ну позвольте, как же так… – несколько растерянно пытался защитить факт существования Парижа молодой человек, но после очередной рюмочки коньяку уверенность его заметно поколебалась. – Говорят, приезжали оттуда…
– Ну, Иван Афанасьич, вот вы как человек реалистический, скажите мне – можно ли верить всему, что говорят?
– Э-э-э, – замялся молодой человек.
– Вот именно. Вот именно, – очень убедительно покивал Кучин. – Ваша рубаха – это факт. Балалайка это тоже факт, хотя лично для меня это факт довольно нелепый. А Париж – это фантазм. Фикция. Смутный сон.
– Да, да, балалайка! – обрадовался молодой человек, ухватившись за волновавшую его тему. – Вы только представьте себе, Александр Васильевич, я ведь в России балалайки в руках не держал, черт бы ее побрал, эту балалайку. Я вообще-то на виолончели учился играть. Дома в Киеве у нас было пианино, гитары были, вот для души я любил на гитаре, этак вечером… Лампа с зеленым абажуром, звездная ночь над Днепром, теплая печь с изразцами…
– Печь! Да! – наставительно произнес Кучин, подняв вверх палец, – вот чего они тут все не понимают, так это печь!
– Да, да, – вдохновившись, продолжал молодой человек, – печь! А что такое балалайка? Тьфу, вот что это. Кто-то ее придумал в качестве народного инструмента, для экзотики, в угаре празднования трехсотлетия дома Романовых, вместе с кокошником и рубахой вот этой дурацкой, а все поверили! Поверили, понимаете ли! И теперь все, конец, некуда деваться. Гитара, это, видите ли, для испанцев – «ночной эфир струит зефир», а мы, русские, должны играть на балалайках! И носить красные рубахи и смазные сапоги, как приказчики в провинциальной бакалейной лавке! Тошно, Александр Васильевич, честное слово.
И молодой человек с горечью опрокинул очередную неиссякавшую заботами ротмистра Кучина рюмку коньяку.
– А самое ужасное, – зашептал он, округлив возмущенно глаза, – что они все привыкли! Наши, русские, настоящие, привыкли уже, и теперь им подавай балалайку! Как будто так и надо… Лепят какую-то не существовавшую никогда Россию, и льют по ней слезы. И что там в настоящей России делается, никому уже и дела нет. А вы говорите – Париж!
И они замолчали, думая каждый о своем.
Париж! Все рвутся в Париж. А там уж устраиваются кто как может, не каждому в Париже накрыт праздничный стол. Князья метут улицы – если, конечно, не успели прихватить с собой фамильные драгоценности, если не было счетов в заграничных банках, особняков на Ривьере. Некоторым везде хорошо, в любой стране и при любой власти. А были и такие, что эвакуировались в чем были из горящего Крыма – какие уж тут бриллианты. И семьи их, может, и вырваться не сумели из Совдепии, а может, и вырвались, да имущество было конфисковано, семейные украшения ушли на взятки да на еду, да остатки отобрали бравые румынские пограничники – и как найти свою семью в этом круговороте, где появляются и исчезают государства, переползают с места на место границы? Единственный шанс встретить знакомых, узнать о родных, глотнуть животворного воздуха – прорваться любым способом в Париж. В Париж! Все дороги ведут в Париж. Все надежды на Париж, а уж если Париж обманет эти надежды, то тогда уже все равно куда – в Новую Зеландию, в Аргентину, в Африку, на тот свет.
– Нет, Александр Васильевич, какая уж там Аргентина, что такое, собственно, Аргентина? – испугался молодой человек. – Пампасы? Гаучо? К чему это все?
– А что, Ваня, хуже чем здесь все равно не будет, – рассудительно развел руками Кучин, ни в какую Аргентину не собиравшийся.
– Это верно, куда уж хуже. Безнадежность какая-то совершенно глухая. Вот брат у меня в Загребе в университете учится, у него цель в жизни есть, он ученый настоящий, с микробами какими-то возится, сейчас голодает, а потом как-нибудь, может, все и наладится. А я куда – со своей балалайкой? – он горестно покивал головой. – И знаете, что я вам скажу? Удивительный парадокс!
– Да? – не слишком заинтересовался парадоксом Кучин.
– Ему деньгами помогает старший брат из Москвы.
– То есть, позвольте, как это – из Москвы? – встрепенулся Кучин. – Он что, большевик?
– Да нет, причем тут большевики! – возмутился молодой человек. – Никакой он не большевик. Он журналист, писатель. И вот что самое интересное – там теперь все меняется! Теперь там НЭПО – новая экономическая политика. Пооткрывали магазины, частные газеты и издательства, коммунизма больше нет, – удивительным образом большевики меняются!
– Большевики меняться не могут, это вы мне даже не рассказывайте. Если сомневаетесь, спросите у Улагая, он вам расскажет, как еще совсем недавно от агентов ГПУ в Болгарии отстреливался. Это они только притворяются, а сами лезут во все дырки. Оглянуться не успеете, как турнут вас всех из кафе вместе с балалайками и будут тут петь «Интернационал» хором.
– Да нет же, Александр Васильевич, – даже как бы слегка обиделся молодой человек. – Мой брат ни в коем случае не большевик, он врать не станет. Там в ходу, представьте себе, опять серебряные полтинники, водку вот выпустили снова.
– Да слышал я про их водку, – сердито перебил его Кучин. – Дрянь, небось, эта водка, и в рот ее не возьму. Пусть ее сам Рыков и пьет. А что у них на полтинниках отчеканено? Профили Ленина и Троцкого?
– Ну, я точно не знаю, что-то революционное – звезды, рабочие с крестьянами. Но это неважно! Серебро-то самое настоящее! Настоящие деньги! Полтинник как полтинник, рубль как рубль, и по размеру, и по весу, все как раньше. Это после керенок, совзнаков и прочего мусора!
– Не верю я ни в какое большевистское серебро, увольте уж, Иван Афанасьич.
– Ну, не знаю, Александр Васильевич, вот честное слово… Брат у меня в газетах работает, и даже в берлинской газете сотрудничает, роман вот сейчас публикует, как-то все меняется. Большие перемены произошли. Глядишь, дождемся, и Троцкого скинут. Ходят такие слухи.
– Эх, голубчик, кто же его скинет? И кто сможет гарантировать, что скинут его не для видимости и обмана простаков, и что он на самом деле не спрячется где-нибудь в Париже на конспиративной квартире? Оглянуться не успеете, а тут – раз! – и революция! Фратернитэ, эгалитэ, чека!
– Да нет, честное слово. Ну что вы, право…
Кучин на своей версии грядущей французской революции настаивать не стал, а принялся объяснять собеседнику устройство настоящей русской печи – той самой, огромной, размером в комнату, в которой внутри мыться можно, с кратким изложением физических принципов получения настоящего теплого тепла, а не угарной угольной вони от турецкой жаровни.
– И вот, понимаешь ли, стоишь возле нее, и даже если из открытой форточки на тебя морозный воздух стекает, тебе все равно тепло, потому что она из своего нутра тепло излучает. То есть, ты одновременно чувствуешь кожей холод от морозного воздуха, и глубокое теплое тепло от печки. Это божественно! Непередаваемое ощущение!
Слушавший покивал головой, хотя и с некоторой боязливой опаской – и растворился в воздухе. Вот только что кивал, а стоило моргнуть, наклониться над рюмкой, а вот и нет его. Пропал начисто.
Зато раздался балалаечный дрожащий звон. Иван Афанасьич, плаксиво сморщившись и изогнувшись нечеловеческим образом, чуть ли не касаясь грифа ухом, фантастически быстро трепещет кистью над струнами.
Вот и жизнь моя. Визы нет, Парижа нет. Ничего нет, кроме пронизывающего ветра и серой мокрой зимы. Нет работы, нет будущего, нет России. Жизни больше нет, а была она, пока не кончилась, как африканское животное зебра, вся в полосочку, то черная, то белая.
Пора подводить итоги и озаботиться приличными похоронами.
Кучин закрыл глаза – нужно попробовать представить, что он в Париже. Что это настоящее русское парижское кафе, а не белградская забегаловка – ведь там на таких же балалайках играют, верно?
Но закрыть глаза нипочем не дадут тому, у кого в кармане лежат семьсот динар на пропой. Он даже может никому и не упоминать об этих обреченных деньгах, они сами какие-то таинственные сигналы подают из кармана, и люди, в обычный день равнодушно прошедшие бы мимо, вдруг вздрагивают, словно кто-то окликнул их по имени, встревоженно оглядывают зал, и, заметив сидящего в одиночестве Кучина, вдруг понимающе кивают головой – а, так вот оно что! – и решительно поворачивают в его сторону.