18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Василий Шукшин – Нравственность есть Правда (страница 16)

18

Ну, а вывод авторский? А отношение? А стиль автора? А никто и не покушается ни на вывод, ни на смысл, ни на стиль. Попробуйте без всякого отношения пересказать любую историю — не выйдет. А выйдет без отношения, так это тоже будет отношение, и этому тоже найдётся какое-нибудь определение, какой-нибудь «равнодушный реализм». Ведь известно, что даже два фотографа не могут запечатлеть один и тот же предмет одинаково, не говоря уже о писателе, у которого в распоряжении все средства живой жизни. Другое дело, что нет и писателя без искренней тревожной думы о человеке, о добре, о зле, о красоте… Это так. Поэтому нельзя, наверно, чтобы писатель-рассказчик отвлекался от своего житейского опыта в сторону «чисто» профессиональную. В стороне «чисто» профессиональной легче запутать следы, скрыть, что тебе, собственно, нечего рассказать. Опять же старушка может взлететь вверх.

Мастерство есть мастерство, и дело это наживное. И если бы писатель-рассказчик не сразу делал (старался делать) это главным в своей работе, а если главным оставалась его жизнь, то, что он видел и запомнил, хорошее и плохое, а мастерство бы потом приложилось к этому, получился бы писатель неповторимый, ни на кого не похожий. Я иногда, читая рассказ, понимаю, что рассказ писался для того, чтобы написать рассказ. И радовался человек, и волновался, и «искал слово», и просил, чтоб в квартире было тихо, а зачем? Старуха упала, а ему наплевать, он уже забыл, что она упала, тут уж пошли — капель тенькающая, солнце в мареве, туманы в разводах. И всё это само для себя. А всё должно бы служить старухе, её «делу», и вовсе не много этого надо. Она ж упала, бедная, а несла, небось, яйца в кошёлке и расколола, а дома сын яичницу ждёт — на работу торопится, скандал будет…

Человеческие дела должны быть в центре внимания рассказа. Это не роман — места мало, времени мало, читают на ходу. Кроме того, дела человеческие за столом не выдумаешь. А уж когда они попадают, наконец, на стол в качестве материала, тут надо, наверно, укрепиться мужеством и изгонять всё, что отвлекало бы внимание читателя от их сущности. Дела же человеческие, когда они не выдуманы, вечно в движении, в неуловимом вечном обновлении. И, стало быть, тот рассказ хорош, который чудом сохранил это движение, не умертвил жизни, а как бы «пересадил» её, не повредив, в наше читательское сознание.

1964 г.

О фильме Марлена Хуциева «Мне двадцать лет»

Марлен Хуциев работает медленно и трудно. Достоинство это или недостаток? Не знаю. Знаю, что в кинематографе работать медленно удается немногим. Это сложно, требует от режиссера громадного напряжения и стойкости. Знаю также, что это особенность Хуциева не погубила фильма его, задумчивого, светлого, доброго и честного. У меня нет намерения писать рецензию (да и не умею я), просто охота поделиться своими впечатлениями и кое-какими мыслями в связи с фильмом Хуциева. Как зритель.

Фильм, кстати, получился похожим на самого режиссера: тихий, чуть глуховатый ровный голос… Говорит, а потом вдруг замолкнет и долго смотрит куда-то в сторону — то ли думает, то ли вспоминает. Забыл, что ли, тебя? Нет, повернулся, продолжает беседовать о том же. За большими, наверно, сильными очками — огромные, немного усталые добрые глаза.

…Я ушел с фильма настроенный крепко подумать о людях, о своей жизни, о жизни вообще. Об искусстве. Такое было ощущение, как будто хорошим летним вечером поговорил на берегу реки с умным стариком. И вот он ушел, а ты сидишь и думаешь. А река течет себе, и заря уж гаснет, а тут охватило нетерпеливое желание до чего-то все-таки додуматься. Люблю такое настроение, берегу его, редко оно случается — всё дела, заботы, всё некогда, торопимся.

Есть другого рода фильмы. Я там сижу, вцепившись в стул, и страшно волнуюсь. Потом выйдешь — и с головой в собственные дела: пройдет завтра сценарий на редколлегии или вынесут ногами вперед?

Есть фильмы, с которых уходишь измученным. (Достоевский тоже мучает, но не так.) Больно и неприятно ошарашили меня некоторые сцены в фильме «Председатель». Избиение подвешенных коров… Трехколенный смоленый бич свистит в коровнике. Жестокое лицо председателя, перепуганные бабы — грубо, немилосердно, истерично. А бич свистит: раз — по коровам, раз — по зрителю, по нервам. Действует? Во имя чего? Правды. Было так? — что коров подвешивали. Было. Было хуже — они дохли. Но не облегчили ли себе задачу авторы, пользуясь таким страшным приемом. (Это, кстати, манера фильма.) Это — не ниже пояса? Есть горе некрикливое, тихое, почти невыносимое — то пострашней. Убей бог, кажется мне, что авторы делали фильм, и все. Как-то не чувствую я их сострадания (оно неминуемо), их горьких раздумий над судьбами и делами тех самых людей, о которых они рассказывают. Возможно, я чего-то не понял. Дважды смотрел картину и оба раза уходил измочаленным и пустым. Думал о фильме, об авторах, об актерах (Лапиков меня потряс) — о чем угодно, только не о тех людях, которых только что видел. Ульянов работает великолепно. Зрители выходят и говорят: «Ульянов-то! Да-а, дал». Но при чем же здесь Ульянов? Спасибо ему за превосходнейшую игру, но чудесный дар его должен был вызвать совсем другие мысли. С «Чапаева» уходили и говорили о Чапаеве.

Речь ведь идет о народе, о тяжком испытании, какое выпало ему на долю в ту нелегкую годину. Даже когда пашут на коровах: опять кишки выматывают, опять правда и опять: «Как сделано!» Если уж совсем правда, так вот какая: пахали и помалкивали. Вроде так и надо. Как-то не смотрели на себя со стороны. А здесь видят себя, сознают ненормальность такой жизни, с надрывом предъявляют счет: «Му-у — вот мы кто». Плакали в те годы (я помню, какие годы — послевоенные), жаловались на судьбу, материли ее совсем не по-женски, но знали, это — трудно, что поделаешь. Всем трудно. Повторяю: это страшней, но тогда, наверно, не было бы той «динамичности» фильма, какая есть теперь, а это авторов не устраивало.

Трудно и мне сейчас: фильм захватывает зрителя, а я — налетел. Я не налетел. Все, что связано с тем временем в деревне, мне до боли дорого. И благодарю я авторов за то, что они взялись за это великое дело — рассказать правду тех лет (сам я, честно говоря, струсил бы), но что-то тут не то. И понять толком не могу — что не то? Ну, не то, например, что после 53-го года все стало хорошо. Вывод-то какой? — было плохо, стало хорошо? Это же не так. И после 53-го года было плохо. И сейчас не все хорошо. А в фильме ушли от такого продолжения, закруглились. Успокоились. И опять одолевает подозрение, что авторам совершенно все равно — как там вообще-то, в деревне? Все уже сделано. Хороший председатель — и все? Не верю, чтоб авторы так думали.

Далеко, однако, ушел я от темы. Но так легче рассуждать — «предметнее».

Фильм Хуциева.

Он длинен. Великий охотник «усекновений» наш многоуважаемый Марк Донской чуть не со слезами на глазах просил Хуциева при обсуждении фильма: «Марлен, дай мне ножницы, я тебе вырежу из фильма восемьсот метров!» Я думаю, тогда бы это был фильм не Хуциева. И походил бы он на такого Хуциева, который великолепно умеет, например, говорить с трибуны. Настоящий Хуциев совершенно не способен на это — говорить с трибуны.

Вот длинный проход влюбленного героя. Длинный-длинный! Пустая ночная улица, мигающие семафоры, шаги. Все. Еще стихи. Почему не скучно? Ведь — любовь. Первая. Сильная. А тут — длиннейший проход. Попытаюсь разобраться. Сам с собой, по крайней мере. Сколько раз решалась эта тема — любовь! Авторы всегда понимают свою особую ответственность перед читателем, зрителем, слушателем, когда дело доходило до любви. Судей-то тут сколько! Вечная, вечно новая тема. Хуциев решает ее неожиданно просто: семафоры, улица, шаги. На это надо отважиться. Скажут: да ведь все уж подготовлено, была капель, была бессонница… А тут видим, просто идет влюбленный человек. Ну да, конечно. Но я хочу видеть, как идет влюбленный человек, как он несет свою любовь. И автор тоже. Собственно, потому и хочется мне этого, что автор велел. Он идет рядом со своим героем как верный друг, все понимает и помалкивает. И оттого, что автор любит его, мне радостно за них обоих. И оттого, что их чувство настоящее, они не боятся долго идти молча. Сколько требовалось метров на проход! Режиссер чутьем художника точно отмерил — ни больше ни меньше.

Простота и смелость решения здесь родились от искреннего, неподдельного отношения автора к своим героям — он их любит, своих парней, страстно хочет, чтоб все у них устроилось хорошо. Иначе могло быть: «пробег», не «проход» — где-нибудь в березовой роще с деревьями по переднему плану, кр. — «он», кр. — «она». Ср. — «он» и «она» бегут, он догоняет ее. Кр. — смех. Зрителя били бы по башке этими «кр.» и «ср.» (крупный и средний план. — Прим. ред.): знай: это — любовь! Любовь! Любовь! Не будь дураком, не прозевай ответственного момента. Как в другом случае били под дых и говорили: «Если ты, идиот, не понимаешь, что это — драма народная, что человек оттого и жесток, что хочет добра людям, — вставай и уходи с нашего фильма».

Мне сцена ночного прохода больше всего нравится в фильме. Тут даже и стихов не надо бы, пожалуй. Но это слабость Хуциева — стихи…