Василий Щепетнёв – Учитель Пения (страница 6)
Дети повеселели моментально. Лица зарумянились, глаза загорелись. Они затопали ногами в такт, несколько голов на задних партах непроизвольно закачались. Даже Варвара Степановна на краешке скамьи выпрямила спину, и на ее лице мелькнуло что-то вроде улыбки. Марш делал свое дело — он гипнотизировал, заставляя забыть о зеленых и красных точках в журнале.
Я дал им нагуляться, насладиться этой простой, но такой эффектной радостью. Потом, ровно в кульминации, когда музыка переходила в победный гул, я резко сбавил темп. Меха сжались с тягучим, похожим на стон, звуком. Веселье оборвалось, как оборвалась бы жизнь у того, кто сорвался с каната над цирковой ареной.
— Созидательная жизнь трудового народа не давала покоя мировому капиталу, — продолжил я, и голос мой вдруг стал тихим, почти интимным, отчего дети наклонились вперед. — И наиболее оголтелые подсвинки капитализма, фашисты, напали на нашу страну.
Первые аккорды «Священной войны» прозвучали не как фанфары, а как удар набата. Вставай, страна огромная… Я играл жестко, рублеными фразами. «Хопер» больше не пел — он кричал голосом плаката. Веселье улетучилось, испарилось, как вода на раскаленной сковороде. Лица у детей посуровели. Глаза стали не детскими — в них вспыхнуло отражение того огня, который они, может, видели в кинохронике, а может, чувствовали в разговорах взрослых за стеной. Они повзрослели за эти десять секунд. Марш был ложью, пусть и сладкой. А эта песня — горькой, страшной, но честной правдой.
Я играл эту мелодию, пока она не начала давить, грозя похоронить всех нас. Пока в классе не становилось невыносимо тихо, несмотря на музыку.
— Но теперь враг полностью разбит, — заявил я, и в голосе снова появились победные нотки. — Мы вернулись к строительству новой жизни. Не только в нашей стране, но и в странах, освобожденных от фашизма. И музыка всегда будет рядом с нами. Больше того, музыка будет нашей частью.
Я сделал паузу. Самую важную. Вытер незаметно ладонь о стул. Сердце колотилось где-то в горле.
— А теперь, дети, я сыграю вам любимую мелодию товарища Сталина!
Я встал. Дети, как по команде, вскочили следом, вытянувшись в струнку. Помедлив секунду-другую, с видом людей, выполняющих священный ритуал, медленно поднялись с «камчатки» Василий Иванович, Анна Андреевна и, наконец, Варвара Степановна. В классе не осталось сидящих. Даже портрет на стене, казалось, приподнялся.
Я начал играть. «Сулико». Медленно, почти благоговейно. А потом запел. Голос мой, в отличие от чеховского Сорина, не слишком громкий, но зато и не слишком противный. Средний. Но поставленный. Годы сольфеджио и хора в музыкальной школе не прошли даром. Я пел чётко, ясно, отстраненно, но отстраненность превращалась в проникновенность. Так поют молитвы, смысл которых забыт, но ритуал отточен до автоматизма.
Грузинского я не знаю. Песне меня научил товарищ по сержантским курсам, как многие грузины, очень музыкальный. Интонацию, произношение я запомнил со слуха. Конечно, настоящего грузина мне не обмануть, но дети, да и взрослые в этом классе, были уверены, что я знаю родной язык Сталина.
Песни на непонятном языке имеют особую магию, каждый переводит услышанное на свой лад, и потому они, песни, кажутся и ближе, и понятнее. Взывают к сокровенному.
Дети слушали, затаив дыхание. У детей тоже есть сокровенное. Побольше, чем у взрослых. Они смотрели не на меня. Их взгляды были прикованы к портрету над доской. Им, верно, казалось, что и он, с своими жесткими усами и непроницаемым взглядом, слушает эту незамысловатую грузинскую мелодию вместе с ними. А, может, и подпевает беззвучно, одними губами. В комнате стояла тишина полного единомыслия, когда даже шорох одежды кажется кощунством.
Я закончил. Последняя нота замерла и растворилась в тишине. И этот миг, как по волшебству, прозвенел звонок. Не совпадение, конечно. Расчет. Последний куплет пришлось пропеть трижды, но оно того стоило. Эффект был потрясающим. Музыка, слова, портрет и звонок слились в почти безупречное представление.
— Урок окончен. До встречи через неделю! — сказал я, снимая ремни с плеч.
Дети, ошеломленные, медленно потянулись к сумкам. Урок был последним, и они, получив кивок-разрешение от Варвары Степановны, начали расходиться, украдкой поглядывая на меня — на этого странного человека, который за сорок пять минут заставил их погрустить, порадоваться, помрачнеть и застыть в почти религиозном трепете.
Я уложил «Хопер» в футляр. Он был легкий для своего класса, но все же весом в добрых десять килограммов. Своя ноша, однако, не тянет. Особенно если это твой единственный пропуск в новую жизнь.
— Павел Мефодьевич!
Я обернулся. Василий Иванович стоял рядом, его массивная фигура заслоняла свет от окна.
— Через час у нас открытое партсобрание. После чего нам с вами надо будет поговорить.
Он не смотрел на меня. Он смотрел куда-то мимо, на бабочку на стене. И бабочка отвалилась, но не полетела, а упала на пол. Поговорить. В устах таких людей это слово никогда не означало легкую беседу за чашкой чая. Это означало допрос, разбор полетов, выяснение обстоятельств.
— Если надо — поговорим, — проговорил я бесстрастно. Первое правило игры: никогда не давай повода думать, что тебя можно напугать.
В учительской пахло чаем, старыми книгами и усталостью. Я кивнул нескольким учителям, теперь уже коллегам, чьи лица сливались в одно утомленное, недоверчивое пятно. Поставил футляр с баяном в уголок, чтоб никто не уволок, и вышел во двор. Мне нужен был воздух. Не тот, спёртый, пропитанный потом и послушанием, а обычный, сентябрьский, с запахом желтеющих листьев и надвигающихся дождей.
Урок длится сорок пять минут. Но по количеству потраченных сил он равен полутора часам у токарного станка. Научный факт. Гимнастерка между лопатками взмокла и неприятно холодила спину. Нервы были натянуты, и вибрировали, как язычки у «Хопра».
Наука еще не умеет измерять затраты нервной энергии, однако любой учитель-первогодок мог бы стать эталонной единицей измерения.
Но я учусь быстро. На войне медленно не учатся. Или не выживают.
А я на войне.
Глава 4
В актовый зал я вошёл со вторым звонком, прямо как в театре. Наша школа, построенная в четырнадцатом году и поначалу бывшая частной гимназией, отличается солидностью, даже монументальностью. Высокие потолки и окна, массивные дубовые двери, паркет, за годы потертый до белизны на проходах, вентиляционная система, от которой летом прохладно, а зимой тепло — заслуга старых мастеров. В актовом зале пахло краской со сцены, летом делали маленький ремонт. Пахло и тем особым духом, что бывает на собраниях — чернила, одеколон и смутное беспокойство.
На сцене, за столом, покрытым тёмно-красной плюшевой скатертью, расположился президиум. Пять человек: в центре директор, по правую руку сухой и острый, как шило, парторг; по левую завуч, Анна Андреевна; левофланговый завхоз, пухлый мужчина в мятом пиджаке; и правофланговый кадровик, отставник лет шестидесяти, при виде которого приходит на ум бухгалтерская книга, скучная, но без неё никуда.
Василий Иванович поманил меня жестом, не терпящим возражений.
— Вам сюда, Павел Мефодьевич.
Я поднялся по ступенькам на сцену и сел на указанный стул в стороне, чувствуя себя экспонатом на всеобщее обозрение.
Когда собрание началось с привычных ритуальных фраз, директор взял слово.
— Товарищи, прежде чем перейти к повестке дня, представлю вам нового члена нашего коллектива. — Он обвел зал властным взглядом. — Наш учитель пения, Павел Мефодьевич Соболев.
Он сделал паузу, давая этим словам достучаться до сознания сидящих в зале людей.
— Представитель трудовой династии. Отец — мастер на нашей фабрике «Красный Голос». Брат — доцент педагогического института. Сам Павел Мефодьевич — фронтовик. Имеет боевые награды.
Он не уточнил, какие именно. Это было не столь и важно. Важен сам факт. Фронтовик. Человек, проверенный войной, и оцененный начальством. На такого можно положиться, такому можно предъявить особый счёт.
— Прошу любить и жаловать, — как бы шутливо добавил Василий Иванович. Но голос его оставался ровным, гладким и плоским, как хорошо обработанная доска. Похоже, шутить он не умел. Или считал, что в таких делах шутки излишни.
В зале зааплодировали. Негромко, сдержанно, как и положено на партсобрании. Я кивнул, стараясь сохранить на лице выражение скромной готовности к труду и обороне. А сам ловил взгляды. Одни были просто любопытными. Другие — оценивающими. Третьи — откровенно недружелюбными. В этом зале, под этими высокими потолками, я был не учителем, а новой фигурой на сложной, невидимой доске. И только что мной сделали первый, дебютный ход. Теперь предстояло выяснить, пешкой я оказался, или какой-то другой, более ценной фигурой. А главное — кто и против кого здесь играет.
Затем перешли к основному вопросу: о дальнейшем улучшении патриотического воспитания подрастающего поколения. Слова плыли по воздуху актового зала, тяжёлые и сырые, как бельё на веревке. Президиум выступал по очереди, передавая эстафету важных фраз, как горячую картофелину. Вспомнили, как водится, прошлогоднее постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград» — это был обязательный ритуал, как у монахов крестное знамение перед трапезой. Отметили усердную работу учителей «в аспекте чтения для населения лекций о жизни и деятельности Владимира Ильича Ленина и Иосифа Виссарионовича Сталина». Голоса выступающих звучали так, будто зачитывали меню в столовой, где подают только одно блюдо, макароны по-флотски, только без мяса. Особо отмечали, что «необходимо в лекциях подчёркивать связь с живой действительностью, а не скатываться к беспринципному объективизму». В общем, повторяли всё то, что неделю назад было опубликовано в «Правде», пережевывали уже пережеванное, а зал послушно глотал.