18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Василий Щепетнёв – Предсказатель (страница 11)

18

На шее у снеговика кокетливый газовый шарфик, розовый, почти целый. Народное творчество, как оно есть. Именовался Снеговик Герасимом, о чём мне сообщила Саввишна. Как коллега коллеге.

Герасима полагалось кормить. Какой-нибудь пустячок — три-четыре семечки, или кусочек печенья, или конфетку-драже. Перекармливать не нужно.

Помогал ли снеговик Герасим, или причина иная, но Белыш больше ко мне не забегал. Однако я всё равно ночью покидал дом лишь по самой неотложной нужде, с пистолетом наготове, с патроном в патроннике. А поскольку неотложных нужд как-то не случалось, то и в этом можно было при желании видеть влияние Герасима.

Иногда, впрочем, происходило странное: оконные стекла дрожали, пылинки в комнате танцевали тарантеллу, а Коробочка пряталась за печку. Но через полчаса, много через час всё стихало. Вий ворочался в своём логове? На полигоне, что в ста верстах, испытывали на страх недругам новое чудо-оружие, неядерные водородные бомбы? Или из-за стены с зубцами-мерлонами долетают до Чичиковки бурные продолжительные аплодисменты, переходящие в овацию?

Сегодня днём у нас рыбалка. У нас — это у деда Афанасия, Петра Кузьмича Никодимова и примкнувшего к ним меня.

Обычно они ходили на Речушку вдвоём, но, видно, решили, что где двое, там и трое.

Речушка была в трех верстах. Три версты — это общее расстояние, до чего не спроси — идти три версты. Мне, как молодому, поручили везти санки с инвентарём, пуда на полтора. На санках, конечно, не тяжело.

Встали на лыжи и — как паровозы. Сначала медленно, потом быстрее, и всё время — пыхтя. Мимо телеграфных столбов, идущих ниоткуда в никуда, на некоторых ещё и провода остались с прежних времён, когда столбы, если прислушаться — гудели.

Но сейчас они молчали.

Молчали и мы.

Пришли к Речушке. Речушка она в сравнении с рекой, а так — обычная речка из девятнадцатого века. С ивами по берегам, зимой голыми, а до лета ещё дожить нужно. И лодка на берегу, деревянная, но без дна. Оттуда же, из прежних времён.

Вышли на лёд. Расчистили местечко. Три местечка. Пешней прорубили лунки. То есть чистил и рубил я, а старожилы давали указания. Ценные, как облигации Займа Подъёма.

Я старался. Три основные лунки, три запасные, и три на удачу.

Затем пришло время самой рыбалки. Мне дали какую-то коротышку с мормышкой, сиди, мол, дергай помаленьку, может, чего и поймаешь.

Я сел на раскладной стульчик, и начал рыбачить. Ловилась рыбка, на удивление, бойко. Правда, мелочь, плотва да ерши, пальчиковые, но всё же животный белок, разнообразие, а трудов всего дёрг, да дёрг.

Старожилам же попадались лещи. Не очень большие, но всяко крупнее моей плотвы. Ладошные. В глазах при желании можно прочесть укоризну — не можете, что ли, оставить нас в покое, дать подрасти? Вам же лучше будет, если мы вырастем с локоть!

Но нет времени ждать.

Старики таскали добычу молча, то ли рыбу боялись спугнуть, то ли удачу, а, может, просто всё было сказано много лет назад.

Прилетела ворона, села на иву, и молчала. Не каркала. Я бросил ей плотвичку из мизинчиковых. Слетела, проглотила, и снова уселась на прежнее место.

Дед Афанасий неодобрительно покачал головой. Ага, своей. Примета плохая — дарить рыбу до завершения рыбалки. Хоть кошке, хоть вороне, хоть кому.

Но я этим приметам не верю. Я другим приметам верю: если солнце село в тучу, жди, моряк, назавтра бучу.

Но облачность сплошная, солнца не видно.

Так мы развлекались два часа, наловили немало, даже я килограмма на полтора. А потом — стоп! Как будто вымерла Речушка. Пять минут ни поклёвки. Десять.

— Ушла рыба, попряталась, и нам пора уходить — сказал Пётр Кузьмич.

Дед Афанасий согласно закивал и стал быстро-быстро собираться. И мы вслед.

Через пять минут мы были на берегу — и вовремя. Из лунок полезла всякая дрянь, десятки и сотни пиявок, зелёных, похожих на парниковые огурцы. Ползали, даже прыгали, но от лунок не отдалялись. Мы смотрели с берега. Минут через пятнадцать пиявки дружно вернулись в реку, но никакого желания продолжать рыбалку у меня не было.

У старожилов тоже.

— Это речные огурцы, — сказал Пётр Кузьмич. — Пиявки редкого вида. Раньше их ветеринары любили коровам да лошадям ставить. Для человека великоваты, за раз стакан крови норовят высосать. А для быка — самый раз.

— Ага, — только и сказал я. Огурцы, понимаешь. Слишком уж активные они, огурцы эти. Да ещё стаями охотятся. Каждый по стакану высосет — что останется?

Добычу свою я отдал Петру Кузьмичу, оставив с полдюжины рыбешек для Коробочки. Самому есть рыбу расхотелось.

Но вечером Петр Кузьмич принес мне котелок ушицы.

— Раиса Максимовна готовила, — с гордостью сказал он и ушёл. Чтобы не смущать, верно.

К вечеру впечатление о пиявках поугасло, и уху я съел до последней ложки.

Сытые мысли ворочались неспешно.

Что есть эта Чичиковка, как не склеп, где мы, мертвые души, ждём, когда снег завалит нас по самые крыши? Едим картофель, слушаем патефон, ловим рыбу — ритуалы, чтобы не сойти с ума от тишины. Или не замечать, что да, что уже сошли.

Безумие было бы милостью. Увы, я трезв, как лёд Речушки, и вижу: мы все — рыбы подо льдом, которые ещё не знают, что лунка уже затянулась, и нас обступили пиявки

Страшно? Да, но только страх — последняя правда наша. Его нужно держаться, как перил лестницы двадцатиэтажного дома, когда электричество вырубается во всем городе, и наступает кромешная тьма.

Но страх приходит и уходит. Человек — существо, обречённое верить, что завтра будет лучше, светлее, теплее, веселее. Но что есть завтра, как не вчера, исчисленное по-новому, одетое в иные цифры на календаре? Мы цепляемся за прогнозы, как за молитвы, но разве метель внемлет мольбам? Нет, она метёт, пока не похоронит последний след, последнюю память о том, что здесь жили люди, смеялись под патефон и боялись пиявок.

Фи, пиявки… Не велика тварь, не на Марсе мы.

Далеко от нас Марс. И с каждым днем всё дальше и дальше.

Глава 11

По тургеневским местам

Снегоход был исторический. Настоящий реликт, вынырнувший из тёплого забытья восьмидесятых. С олимпийской символикой — теми самыми стилизованными высотками и кольцами что когда-то красовались повсюду — на плакатах, в витринах магазинов и на товарах «повышенного спроса». Символика той ещё олимпиады, советской, одна тысяча девятьсот восьмидесятого года. «Буран», вестимо. Машинка для русской зимы, мечта пацанов, рожденная летать по снежным полям. Теперь «Буран» стоял в ветшающем ангаре, старый ветеран, доживающий век среди запахов мазута и воспоминаний. Он был законсервирован на лето, аккуратно укутан брезентом, словно ребёнок в одеяльце, а теперь пришла пора готовить сани. Летом-то зачем? Летом у чичиковцев других забот хватает. Нет, сани готовят зимой, когда снега нападает вдоволь.

Танковый капитан Семён Петрович возился с «Бураном», как настройщик рояля со старым, почтенным «Блютнером». Да, старый, но в умелых руках — мечта, а не инструмент.

Глаза Корзунова узкие, прищуренные. Привык всматриваться в горизонт сквозь танковый прицел. Руки — цепкие, сельские, привычные ко всякому труду — двигались методично: отвёртка — гаечный ключ — ветошь. Я помогал молча, подавая инструменты, да и сам, когда нужно, шевелил ключами, «Буран» мне не родной, но двоюродный точно, приходилось пользоваться «Барсом», а в армии как? Ты пользуешься машиной, она пользуется тобой. Поедешь на метеоплощадку с проверкой, а ну как забарахлит? ЗИП в отсеке под сидением, достал и починил. Редко, да. Редко барахлил. Хорошая машина. Надежная, как советская армия. В спину не ударит.

Дед Афанасий, прислонившись к ящику с запчастями, предавался воспоминаниям. Его голос, похожий на скрип саней по насту, заполнял ангар, смешиваясь с запахом солярки.

— Получили мы новый трактор, «Беларусь». Чудесный трактор, ничего не скажу. Но дядька Ефим — он у нас бригадиром был — заставил меня разобрать его, а потом снова собрать. «Их, — говорит, — тракторов, на заводе тысячи, а у тебя один. Потому если они там чего недокрутят или перекрутят, им и горя мало. А тебе, ежели что случится посреди пахоты — беда. Старайся. Всё проверь сам. Заодно и познакомишься лучше с агрегатом…» — дядька Ефим всю технику агрегатами звал. Ну, я и разобрал, и собрал, и, значит, не зря. Где-то гайка недотянута, где-то прокладка криво легла… Поправишь — и работай на здоровье. Хороший, хороший трактор «Беларусь», если руки с головой дружат. А у дядьки Ефима руки… Помнишь, Семён, как у тебя после Афгана пальцы намертво в кулак сводило? Так вот у него…

Работалось под эти рассказы споро, будто сам ритм голоса старика крутил гайки. Да и работы, в общем-то, немного, снегоход — не трактор. Свечи почистить, ремень генератора подтянуть. Танкист ворчал, что «это не техобслуживание, а детский утренник», но глаза смеялись — ностальгия по танковым полигонам, где каждая поломка грозила… впрочем, не на полигоне, а на марше в Афгане поломка могла стать последней. Потому старались. Не допускали. И то, что он жив — тому доказательство.

Работали мы на машинном дворе. На прежнем, колхозном, что когда-то гудел тракторами да комбайнами, а теперь походил на кладбище механизмов. От былого величия остался ангарчик с покосившимися стенами, пара ржавых бочек да чугунная буржуйка, которую звали старорежимно «камельком». Камелёк этот был сердцем ангара — трещал, дымил, обжигал боками. Тепло от него расползалось на три метра, не больше, создавая островок жизни в ледяном море. Мы то и дело заходили в эту зону, как в оазис, шутя называя её «Африкой». Пальцы, закоченевшие на морозе, разгибались с хрустом; чай в алюминиевой кружке был сладок как мёд. Впрочем, почему «как», мед был натуральный, баночка ноль два литра. Свой мёд, чичиковский.