реклама
Бургер менюБургер меню

Василий Щепетнёв – Марс, 1939 (страница 77)

18

– А вы?

– Стараюсь соответствовать.

– Я не про ум. Вы что делали?

– Что и остальные. Тянул одеяло на себя.

– Вы лучше других?

– Клясться не стану. Просто я представляю государство.

– Государство… – Я посмотрел на занавеску.

– Нет там никого, – успокоил охотник. – Увезли. И находку вашу тоже. В инкубатор, на Новую Землю.

– Да ну? Двадцать пять процентов хоть дадите? Положено по закону, между прочим.

– Даже грамоты не ждите. Сознание исполненного долга – лучшая награда. – Он поднялся. – И не удерживайте, пора. Служба.

А я и не удерживал.

– Последнее напутствие вам, Петр Иванович. Будут спрашивать, а будут непременно, хотя и не настойчиво, отвечайте – ничего не видел, не знаю, живу чинно-благородно. Снов своих не рассказывайте.

– Премного благодарен за совет.

– Всегда рад услужить. – Он тихо притворил дверь.

Я сосчитал до десяти и вышел за ним, да поздно. Тьма стала пустой, покойной. Благостной, как благостна брешь ловко выдернутого зуба, язык долго и недоверчиво ищет его, зуб, ноющий, гнилой, но свой, а нет его. Желаете, протез поставим за ваши деньги, а нет – и так люди живут. Как прикажете-с.

Я без опаски обошел двор, без опаски вернулся, лег. Отчего бы не поспать, а проснувшись, не уверить себя, что не было ничего и никого. Арзамас-шестнадцать, большой такой курятник. Цыпа-цыпа.

Рвотой, уже и не кислой, а горькой, желчь одна, выплеснуло всего ничего. Облегчения не было, напротив, стало хуже, муторнее. Юлиан распрямился, постоял, унимая головокружение.

Сил нет, а идти надо. Помаленьку, помаленьку, ничего.

Заныли пальцы, отзываясь на давнишние морозы, тогда тоже казалось – не перемочь. Двигаться. Вперед.

Он шел, не замечая, что сбился, потерял путь и идет назад, навстречу преследователям. Он вообще забыл о них, помнил лишь – идти, но куда, почему – не хотелось и знать. В светлые минуты приходила надежда – уйдет налегке, он же дома, но опять накатывала тошнота, выше и выше, паводок, все мысли исчезали, кроме одной – идти.

На человека он наткнулся внезапно, едва не наступил. Тот лежал ничком, пальцы сжимали жухлую листву – судорожно, цепко. Юлиан ухватил лежавшего за рукав гимнастерки, перевернул. Форма чужая, новая, а лицо – ношеное. Веки дрогнули, поднялись:

– Помираю…

Юлиан побрел дальше; второе тело, недвижное, перешагнул, не останавливаясь. Отраву везли. Пробили емкость пулями, она растеклась. Вот все и умирают. И он вместе со всеми. А тот груз, что он запрятал?

Юлиан сел: ноги не несли. Запрятал – куда? А, вспомнил.

Из кармашка он достал карандашик, затем расстегнул ворот гимнастерки, снял медальон, смертную коробочку, и поверх написанного вывел: «Груз – на хуторе Жалком, в погребе».

Буквы выходили дрожащие, большие, едва уместились. Завинтил медальон, повесил на шею и завалился, обессиленный. Теперь можно и полежать. Наши поймут, что и как. Должны.

Дыру я прикрыл картонкой, но все равно тянуло холодом.

Чай согреет.

У медпункта остановился мотоцикл.

– Примите почту, а то некому. – Почтальонша за ночь подбодрилась. Здоровая жизнь.

– Едете?

– Всех страхов не переждать.

– Я пытаюсь. Погодите минутку, кое-что напишу. А вы в дирекцию совхоза передайте. – Я быстренько накатал «по собственному…».

– Передать нетрудно. – Она спрятала бумагу. – Опять тут работать некому.

– Найдется доктор, – уверил я ее. – Еще как найдется. Не было бы счастья…

– Да, – вздохнула она. – К нам на почту многие просятся из беженцев, на любую должность. Учителя, инженеры….

Она уехала.

Я повесил бинокль на шею и пошел на свой край села поглядеть, не объявилась ли наконец пропавшая Красная армия, черт бы ее побрал.

Хорошо компьютеризированный колун

По выписке из больнички ждала Вадима радость. Не то чтобы нежданная, Вадим старался, как мог, чтобы достичь цели. Но мог он теперь мало, в том-то и беда, и потому радость вышла отчасти нежданной тож.

Радостью была бумажка с печатью, а писалось в бумажке, что он, трудновоспитуемый Щ-331, нуждается в легком труде сроком на две недели. День канту – год жизни, учил его незабвенный Вильгельм Соломонович, а тут не день: если к неделе больничной прибавить две легкого труда, получался настоящий санаторий.

Легкого труда в колонии всегда мало, существовали квоты – для большаков, для верных, для вставших на Путь, всех и не упомнишь, а некоторых и знать не положено, больничке выделялись остатки самые мизерные, оттого-то Вадим и сиял, что выпало – ему.

Приставили его к Столовой, но нет счастья полного: хоть и к Столовой, а – снаружи. Внутри и без Вадима счастливцев хватало.

Ну и что, пусть снаружи, зато нет десятиверстных концов по стуже, нет изнуряющего рудника с его закоулками, куда только зайди – пропадешь, и хорошо, если быстро пропадешь, нет, наконец, Одноглазого Любителя. Последний, впрочем, к Вадиму пока не привязывался, так ведь пока…

Легкая работа состояла в колке дров. Кухне дров требовалось изрядно, на то она и кухня. Предыдущие льготники привезли бревна, распилили их на поленья, поленья же аккуратненько разложили штабелями, только взглянешь – сразу видно: хорошо поработали.

А ему, стало быть, предстоит поленья довести до полной дровяной кондиции. Для этого дали ему в хозчасти топор, разумеется, под расписку, топор – вещь повышенного учета, и вот сейчас Вадим глядел на него и отчего-то вспоминал Родиона Раскольникова. Привычка вспоминать и мыслить делали Вадима трудноперевоспитуемым, но каким уродился, таким и помрешь, если не изменишься, наставлял Вильгельм Соломонович.

А меняет человека работа. Труд. Труд обезьяну перековал, неужто Вадим менее ковок, нежели обезьяна?

И он начал колоть дрова, благо и топор был не просто топором, а колуном.

Поначалу дело шло туго. Вадим знал, что березовые или сосновые поленья колоть одно удовольствие, а вот дубовые – мука, но какие поленья были перед ним, понять не мог: как всякий горожанин в пятом поколении и интеллигент в шестом, и дуб, и березу он представлял в виде набора букв, в лучшем случае видел на пейзажах Шишкина или Левитана. Но там они другие – высокие и не очень деревья, покрытые листвой, под лучами солнца или струями дождя. А тут – припорошенные снегом поленья. Поди, и сам Шишкин не разобрал бы, сосна или дуб перед ним. Или кедр? Колония в Гваздевском воеводстве была на южной границе Московии, в Диком Урочище каких только деревьев не росло, а рубили их без выбора, сторонясь разве анчара. Что рядом оказалось, то, надо думать, и рубили.

То есть думать-то как раз и не надо, надо рубить, в смысле – колоть.

И Вадим разошелся. Колун ли по руке попался, либо гены пращуров очнулись от векового сна, но рубил он хоть и не скоро, да споро. Не иначе березовые, поленья-то. Порубит, отнесет дрова в дровяник, опять порубит, опять отнесет. И никто над душой не стоит, в спину не целит. Красота! Одно слово – легкий труд. Был бы весь труд таким легким, он бы и не думал никогда, не вспоминал и из трудновоспитуемого стал бы воспитуемым легко или даже превратился в верного, не знающего сомнений… А вдруг они потому и верные, что у них всегда легкий труд? Да еще не снаружи Столовой, а внутри?

Но и эти мысли вскоре оставили Вадима, и он полной мерой познал освобождающую силу работы – ни укоров совести, ни рефлексии, ни дурных предчувствий. Да и с чего им взяться, дурным предчувствиям, когда полешки раскалываются прямо-таки с удовольствием? Даже снежный нетопырь, что пролетел в стороне, не обеспокоил, летит – и пусть себе летит. А вдруг это и не нетопырь вовсе, а просто ветром стенгазету сорвало, подхватило и понесло? Или кусок белого пластика: хоронили в колонии не в черных мешках, а в белых – и наряднее, и найти, откопать в случае надобности проще, и на белом много удобнее, чем на черном, вывести несмываемым маркером что-нибудь нужное, например «Щ-331». Вадим хотел было сплюнуть или по дереву постучать, его тут завались, дерева, но передумал: чему быть, того не миновать, а раньше ли, позже – какая разница? Вселенная тоже схлопнется в маленького вируса, а прежде солнце вспыхнет и всех сожжет, но кого это волнует? Тем более что вирус вселенной через пару триллионов лет – если время вне вселенной имеет смысл, – глядишь, опять начнет размножаться…

Но и эти мысли покинули Вадима, оставив незамутненным упоение трудом, и он даже расстроился, когда било велело всей колонии, а стало быть, и ему оставить общественно-полезный труд и заняться заботами личными, мелкими и не важными.

Он прибрал за собой все до последней щепочки и пошел к Старшому Столовой.

Старшой взял из рук Вадима топор, поднес обух к сканеру, посмотрел на экран. Здесь было все – число ударов, их сила, ритм, эффективность.

– Да ты, брат, махать топором горазд, вон сколько наработал! – И наградил Вадима премблюдом – драниками из мерзлой картошки.

А впереди ждали целых тринадцать счастливых дней…

Сливы Толстого Льва

Пришло лето, и мама принесла сливы – большие, похожие на куриные яйца, только не белые, а черные. Мама вымыла и тщательно обтерла каждую сливу, затем разложила их на тарелке, а тарелку накрыла страж-колпаком.

– Смотри, Ваня, не хватит тебе, – сказал брат Петя сочувственно, но Ванино ухо распознало под сочувствием ехидство. – Ты, верно, еще маленький – сливы есть. Ну ничего, на будущий год точно достанется.