Василий Щепетнёв – Марс, 1939 (страница 68)
– Одиннадцатого, как обычно. – Продавец явно обрадовался случаю поговорить. – Мало у вас денег, в убыток почти ездить. Мы с Машкой, – он кивнул на лошадь, – привычные, а машина одного бензина нажгет… – Он и дальше бы развивал тему, но учитель, попрощавшись, отошел, и торговля продолжилась, тихая, смиренная.
Я расстался с ВэВэ, пообещав позже зайти в библиотеку.
Он и библиотекарем был, за мелкие деньги. Никто ничего не читает, но кушать хочется.
Хлебный дух в моем жилье делал его слишком уж обжитым, уютным. Ни к чему это. Прихватив кусок оставшегося, теперь черствого хлеба (конечно же от ВэВэ), я пошел под небо. Англичане, например, уважают пешие прогулки, даже любят. И я полюблю.
Возок, расторговавшись, возвращался в Огаревку.
Куча конских яблок парила. К похолоданию. На Ульяну говно парит – знать, мороз повскоре вдарит. Областная примета.
Поле широкое, дорог много, зачем мне вослед потребкооперации плестись? Я свернул в сторону, повторяя детские стихи: «А посуда вперед и вперед». Часа полтора шел я. Скоро и назад.
Редкие, когда-то просмоленные столбики в рост, ржавые крюки на них. Съелось железо, дерево прочнее вышло. Ограда когда-то стояла. Шипы без розы.
Я обошел невысокий пригорок. Вот тебе и поле. Застарелым чирьяком возвышался на земле колпак-полусфера. Бетон старый, местами проглядывает арматура. Зияющий вход подманивал. Я заглянул. Памятник третьей пятилетки, линия Ворошилова? Внутри было пусто и мерзко, я поспешил наружу. Всей высоты – метра полтора. Впереди – траншея. Похоже на полигон, старый, давно заброшенный. Поваленные набок железные фермы, плешины в траве, спекшаяся земля. Небольшой, в общем, полигончик.
Крохотное озерцо могло быть в прошлом и воронкой, но оно – единственное. Еще пара разрушенных капониров, и самое интересное – узкоколейка. От полигона она шла к югу, там – разъезд Боровой, километрах в двадцати. Пустить поезд нельзя: шпалы вспороты, растерзаны. В войну такое делали при отступлении, на страх врагу. Выжженная земля запаршивела, а восстанавливать, видно, не стали. Я постоял, вспоминая историю с географией. Были здесь немцы, конечно.
Но полигон явно отслужил свое, стал заброшенной пустошью. Кого, что могли здесь гонять? Огнеметные танки, свинтопрульные аппараты? Многое напридумывали шарашкины дети.
Где-то у самого края правого глаза болталось пятнышко, серое, нечеткое. Точно крался, примеряясь к горлу, кто-то быстрый, чуткий – стоило повернуть голову, и пятнышко стремительно отлетало назад, за спину. Старое, нерассосавшееся кровоизлияние в глазу, память о маленьком инсульте, плате за нездоровое увлечение шахматами. Инсультике. Мальчонке.
Попевка невесело ныла в голове, постепенно угасая. Но, словно в отместку, закудахтала курица. Квохтание умиляло до слез – бугры капониров, мертвая земля, ветер тянет едва слышной, но тяжелой химией, а тут курочка яичко снесла. Всюду жизнь.
Курица шумела за бетонным колпаком. Простое яичко или золотое? Полигон Курочки Рябы, и все эти сооружения – для отражения набегов мышки с длинным хвостиком.
– Вы поосторожнее. Манок раздавите.
– Манок? – Я сначала посмотрел под ноги, а потом уж на говорящего. Охотничек, вабильщик. А я губу раскатал на яичко.
– Разве плох? – Он поднял с земли коробочку, нажал кнопку, и кудахтанье прекратилось.
Охотничек хорош, в старом камуфляже, яловых сапогах, но вместо ружья, тульского, ижевского или даже зауэра, – длинноствольная винтовка.
– Петушка подманиваете или лису?
– Любого подманить могу. – Он еще раз нажал кнопку, и кряканье, отрывистое, тревожное, разлетелось в стороны. – Серая Шейка.
– Магнитофон?
– Синтезатор. – Он опять убрал звук. Благословенна тишина, сошедшая на поля Господни.
– Где же трофеи? Бекасы, тетерева, вальдшнепы?
– Не сезон. Иных уж нет, а те далече. Разве что… – Он показал рукой в сторону. – Поглядеть полезно, хоть и не трофей. Во всяком случае, не мой.
Мы шли по нечистой земле, ветер нес в лицо дряхлость и тлен. Сквозняк в спальне старого сластолюбца. Осень без позолоты.
Очередное низкое, вросшее в землю укрытие, а у входа валялась шкура, грязная, раздерганная. Бросил когда-то барин под ноги дорогой гостье, бросил и забыл в упоении жизни.
Мы подошли ближе, запах густел шаг от шага. Это не шкура, это разлагающийся труп.
– Собака? – спросил я.
– Горячо.
– Волк?
– Опять горячо.
– Наверное, крокодил. – Мне не хотелось трогать падаль даже носком сапога. Прилипнет. Запах прилипнет.
– Это помесь. Собаковолк.
– Вроде Белого Клыка?
– Хуже. У Джека Лондона это верное и благородное существо. А на самом деле ненавидит всех – волка, собаку, а больше всего человека. Нет зверя хуже. Одна радость – далеко не размножается. В первом, реже во втором колене бесплоден.
– Откуда же берется?
– В Епифановке мичуринец был. Новую породу вывести захотел, русскую богатырскую. Сколько их у него было, теперь не спросишь. С кормежкой заминка вышла или как, но… А потом вырвались на свободу. Двоих подстрелили в конце концов. Это третий. Месяцев восемь, а какие челюсти…
Челюсти действительно впечатляли.
– Значит, есть еще?
– Проверяем. – Охотник первым двинулся назад. – Где пропадать скот начнет или люди, нас посылают.
– Кто посылает?
– Известно кто. Власть.
– Прямо в Жаркое и посылает?
– Нет. У хуторянина пропала корова, у Семченко. Хозяйство там, на востоке. Километров десять будет. Украли, думаю. Но проверить обязан. Он голове района родственник, приходится усердствовать.
Мы уходили, оставляя позади пятно на скатерти. Неприятное пятно. Под стать скатерти. А скатерть – хозяевам и гостям. Мы тут ели-пили, а вы нюхайте, коли незвано пришли.
– Покидаю вас. – Не доходя до околицы, охотник начал прощаться. – До заката как раз дойду до хутора, тут тропиночка есть.
Тропинки я не видел, но охотник уходил споро, гонимый недоступным мне ветром.
Одинокий парус камуфляжной расцветки.
Я тоже умею: надутый до звонкости спасательный круг, во рту вкус талька и резины, ногой отсторожненько в набегающую волну и – ах! я парю меж небом и бездной, соленая вода бьет в лицо, а откуда-то сзади цепляет жестяной голос:
– Мальчик в спасательном круге, ты заплыл за буйки! Немедленно вернись!
Затычка из круга выскочила, и пузырьки защекотали правый бок. Но я вернусь.
Я сидел на кухоньке до сумерек, пока отсветы из поддувала плиты не проявились на полу. Тогда я подбросил монету: орел – иду в библиотеку, решка – готовлю «малый докторский» – сорок граммов спирта, пятьдесят граммов воды колодезной, капля уксуса и капля полынной тинктуры.
Монета покатилась по доске и пропала в щели.
Ничья. Я подсыпал в топку угля (надо бы навес для уголька соорудить, а то кучей позади дома, нехорошо) и остался у печи на кухне – искать берег, к которому стоит вернуться.
Он повернул голову влево, слегка наклонил, всматриваясь в зеркало. Лицо, доброе, мясистое, в очках гляделось иначе.
Золотая оправа, большие квадратные стекла, а в результате, извините за выражение, интеллигент какой-то. Импозантный, даже одухотворенный, чужой.
Он снял очки, подарок Калерии, она смеялась, мой умненький наркомчик, ха-ха, легонько помассировал переносицу. Пустяк – очки, любая гнида позволить может, а он вот воздержится. Возможно, из суеверия, но: сегодня лицо изменил, а завтра стране. Ерунда? Лавина тоже из-за ерунды срывается. Пусть видят, каким привыкли. Калерии нет, а очки, что ж, полежат.
До лучших дней. Самых лучших.
Открыв папку, он достал бумаги, отставляя их на длину руки, пытаясь разобрать текст. Буквы суетно прыгали, не давая замереть. Города, дивизии, танки и самолеты. Всё в минусе.
Арифметика. Не его города, не его танки, его минусы только, и потому этот кабинет, чтó кабинет, даже голова не его, в любой момент сорвать могут. Пока.
Справятся орлы – награда будет щедрой. Нет – о, они знают, что их тогда ждет.