Василий Щепетнёв – Марс, 1939 (страница 139)
Кошка впрыгнула обратно в ящик.
– Я пойду. До свидания.
– Жаль, жаль. Раз спешишь – иди. А ты, Лена, учи, экзамены на хвосте.
Сумерки созрели, и окна вагончиков теперь – светили. Перекошенные квадраты лежали вокруг, прорехи тьмы на земле, но вот Витек врубил прожектора, и опять стало зорко, просто, казенный свет окрасил все одинаковой казенной краской.
Скучно.
Пока старый ламповый «Рекорд» разогревался, зоотехник Долгих сооружал бутерброд. Одним пивом сыт не будешь. Крохотный холодильничек не успел проморозить кусок, и колбаса резалась легко, мягко. Толстый, в палец, кружок розовой, свежей, сегодняшней. И хлебца.
Долгих сел перед телевизором, открыл бутылку пива, ни теплого, ни холодного, как он любил. По экрану поскакали лошадки, ну что, новости сегодня или так, новостишки?
Отхлебнув пива, он потянулся за бутербродом. Эй, эй, что за шутки? На тарелке лежала надкушенная горбушка и – ничего. Да и горбушку – когда успел откусить?
Он пошарил языком за щеками. Вроде съел, а вроде и не съел. Вот какая колбаса пошла.
Телесимпатяшка с третьей попытки одолела «престидижитационную экономику». То ли раньше – год решающий, год определяющий.
Он встал с расшатанного стула, давно пора заменить, да привык, и денег нет; вернулся к холодильнику. Еще кружочек, колесико русской истории. А хлеба не надо.
Дикторша умоляла не собирать грибы, стращала цифрами отравившихся насмерть. Да уж…
Косые полосы заполнили экран, старомодный, углы округлены. Зоотехник отыскал ручку «частота строк», покрутил. Полосы стали у́же, но злее, за ними совсем ничего не разглядеть. Телевизор старый, а помехи каждый раз новые. Вертай взад, перечница.
Наконец картинка прояснилась. Ты еще бодрый старик, «Рекорд-64».
– И о погоде: на европейской территории России…
Долгих озадаченно смотрел на левую руку. Ну, это, брат, совсем… того…
Он понюхал пальцы, тщательно проинспектировал рот, поковырял ногтем указательного пальца в зубах. Съел, съел, убеждал застрявший в кариозном дупле кусочек мяса. Бравые футболисты плели паутину хитроумной атаки по всему полю, а он все недоверчиво смотрел то на пустую руку, то на тарелку с надкушенным хлебом.
Копия была скверной. Нечеткие фигуры роботов сражались на экране – Злодей и Перековавшийся.
– Бред. – Ли отодвинул стул.
– Скоро конец. – Валентина Семеновна попыталась удержать мужа.
– Нет, я пойду. – Директор вышел из кают-компании, не деленного на отсеки вагончика, где раньше проводились политзанятия и ленинские часы, а теперь вечерами гоняли видак, коллективную собственность.
Дверь за Ли захлопнулась, дребезжа растянутой пружиной, и мухи, дотоле мирно сидевшие на низком потолке, заметались по салону, забивая и без того неразборчивый голос переводчика.
– Жаль, Сансаныч ушел, – вздохнул Витек.
– Что так? – Борису тоже надоело кино. В пятый раз смотрят. А Лихе нравится.
– При нем мухи не летают. С утра замечаю, как войдет куда, ни одна насекомая не шелохнет. Уважают.
– Тихо, галерка, – шикнул главмех.
Фильм подходил к концу, уже кипели котлы чугунные, готовясь принять зарвавшегося Злодея, и Витек замолчал.
Хотите мух слушать – слушайте.
Вагончик-«берлога» оживал ночью – всегда. На ветер, дождь, вёдро он отзывался одинаково, сиротливым скулежом брошенного недельного щенка. Днем он примолкал, бодрясь и надеясь, но ночью опять накатывали потерянность и одиночество.
Борису мешал не скрип – что скрип после общаги, колыбельная, – а вонь. Вонища. Ничего, стерпится, не фон-барон, кровей народных, здоровых.
Он сидел на узкой койке крохотного купе, за тонкой перегородкой ворочался Витек, хорошо, не храпит, а снаружи нет-нет да и взрыкнет какая-нибудь зверюга.
Голова – аспириновая: ясная, но скучная. Навеселился вволю. В синем углу ринга кандидат в мастера спорта Борис Маликов, спортобщество «Буревестник», провел восемнадцать боев, победил в восемнадцати. Зато в девятнадцатом проиграл за все разы – нокаутом, с хрустом, сутки на аппаратном дыхании, месяц на больничной койке, весьма академический отпуск, гуляй, студент, веселись дальше. А общага на ремонте, устраивайтесь, где можете, тут теперь офисы будут, институту деньги нужны.
После больницы с головой стали твориться чудные дела. Словно занимал ее кто-то на время без спросу, а возвращал – и находил он себя в самых неожиданных местах: в кино, библиотеке, а то за городом, в лесу, с авоськой, полной ломких больших сыроежек. Последствия черепно-мозговой травмы, пти-маль по-врачебному, прописали доктора таблетки, успевай выворачивать карманы. Работа подвернулась небогатая, но с жильем, фанерным купе в вагоне передвижного зооцирка.
Жалеть себя – утомительно и непродуктивно. Сна все равно нет. Пойти поискать?
Он открыл дверь. Ночь сизая, светлая, черна лишь земля в тени вагончиков.
Ноги лизнул холодок. Словно удав прополз в вагончик. Борис поежился, настолько ясно представилось. К счастью, у нас удавы не ползают. Сердце стучит, колотится. Чаю меньше нужно на ночь пить.
У забора – шум. Он подошел. Кошка пыталась влезть, когтя гладкие доски.
– Мурка, куда это ты?
Кошка пошла вдоль забора, примеряя новое место.
– Кис-кис!
Глаза сверкнули слюдяно, а котенок, которого она несла в пасти, пискнул негодующе. Подбежав к воротам, Мурка нырнула в брешь.
– Мурка. – Борис звал ее, выйдя наружу, но в бурьяне пустыря мог бы спрятаться и лев, рык которого долетал до стен многоэтажек в полуверсте. Но зачем льву прятаться?
Он поискал еще. Нет, убежала. Куда, от кого? Нога наступила на ком земли. Лихой ров. Накопал директор утром. Думает, станет суше в зверинце. Хорошо бы.
Он прошел вдоль дренажной канавы. Все равно не спится.
Была б гармонь – заиграл бы одиноко. Кабы умел в придачу. А это что?
На оборванном конце кабеля надулся фиолетовый огонек, слетел вниз и растворился в земле.
Краник не до конца завернули. Утечка электричества. Еще тряхнет.
Не отводя от кабеля глаз, он попятился. Минута, другая, и новый огонек затлел на расплетенных жилах.
Цветет электрический папоротник. Его время. Назад, назад, в берлогу. Сны, поди, заждались. Где там Бориска, чего еще ждет?
Едва он встал на ступеньку, как с крыш вагончиков, ферм прожекторов, крон деревьев всполошенно поднялись вороны – сотнями, стаей, дружно вспарывая крыльями воздух южной ночи. Смятенные абрисы то и дело затмевали полную, тяжелую луну. Невидимо покружив в небе, стая потянулась к городу, грай замолкал вдали над чемоданами многоэтажек. Новую кормушку ищут? Дуры. Днем поискать надо, когда светло. И где найдут, помойка – тайга нищих, скорее сами супчик облагородят. Наваристые-c, ваше превосходительство, даром пернатые-c.
Узкий, на ширину плеч, коридорчик; тамбур для бережения тепла зимой, летом же – для отработки навыков ориентации в темноте. Свет, падавший из окошка, выдает тень за порожек, а порожек за тень. Больно даже обутому, а босому? Пошел черт по бочкам, как маменька говаривает.
Включив лампочку, он взял книгу. Неделю как читает, а дальше семнадцатой страницы не ушел. Почитаем, состоятельные кроты.
Шаги за стеной. Кот бродит вокруг хозяйской сметаны, разлитой по мелким блюдечкам общепитовского фаянса.
Борис перелистнул страницу. Ничего не понять. Имена, кликухи по восемь на абзац. Телефонная книга, а не детектив. Вечер с телефонной книгой – что может быть прекраснее? Поздний вечер. Ночь. Июльская ночь.
Лампочка в вывороченном из гнезда патроне, груша-дичок детской загадки, засветила до рези в глазах. Крохотная Новая созвездия Берлоги.
Шаги приблизились и стихли. Дышит кто-то жадно, шумно, словно придурок под окнами женского общежития. Или все ветер да скрип вагона?
Борис привстал, откинул занавеску. Разве что увидишь? Он приблизил лицо к стеклу, скорее коричневому, чем черному из-за отражающейся в нем каморки. Право, сквозь взбулгаченную лужу антиподов разглядеть легче. Во мраке, сливаясь с ним до неразличимости, не виднелась, скорее – угадывалась образина, заросшая коротким сивым волосом по самые глаза.
Пустое. Чушь поросячья. Спать надо вовремя ложиться тем, кто на голову слаб.
Он погасил свет, постоял. Никого там нет, конечно. За окном то есть. Борис полез в изголовье койки, отыскивая наушники плеера, натянул их на голову, нажал клавишу. Слабенькие батарейки едва тянули, отчего голос Высоцкого сползал на вязкое, тягучее завывание. Еще чуть-чуть, и плеер смолк. Концерт окончен, сели батарейки. Издохли.
Футляр кассеты упал на пол. Борис зажег спичку, наклонился, а когда распрямился, в окне светились рядышком два вишневых уголька.
Спичка, догорев, обожгла пальцы, и только тогда Борис метнулся к окну, опустил раму и наполовину высунулся наружу.
Никогошеньки нет. Шалят нервишки у Шифмана Мишки.
Жесткая, неподатливая койка у́же игольного ушка, и пройти по ней в сон можно лишь ползком, вжимаясь животом и цепляясь руками за края, иначе сорвешься и упадешь в пропасть бессонницы.
Рука сама отыскала лист таблеток, выдавила одну, вторую, третью. Ладно, с завтрашнего дня по полтаблеточки долой. На снижение пора. На посадку.
Сердце трепыхалось крысюком, сдуру угодившим в силок, нерасчетливо, бестолково, впустую тратя скудные силенки. Плотник поднял голову с лежака, прислушался. Ни суеты, ни привычной ругани побудки. Помстилось. И не заснуть ведь! Храпы, всхлипывания, сонные причитания – бульбушки жидкой похлебки. Вскипела, вскипела. Черпаком в миску – плюх! Только брызги успевай корочкой подчищать, пока стынет.