Василий Рожков – Рок играет на трубе. Проза, песни, поэмы (страница 2)
Мы шли по субботе, по пригородам, по блестящей траве. Шли туда, куда приводят все наши дороги, вне зависимости от направления. Над сиреневой запятой рукотворного озера, которое чужаки называют лошадиным словом «карьер», над затвердевшим песком старого пляжа, над бетонными ступенями, уводящими в самое сердце воды, на плоском темени холма соединяются и ведут вековечный спор два мира. Две стихии. Два начала и два конца. Город и лес. В них мы живем, и частица каждого из них уходит глубоко в нас. Мы сидим на самом краю, на апогее зеленого склона и смотрим на город. На красный Стоунхендж высоток, на их зыбкое отражение в воде, на марлевую повязку дороги. Лес у нас за спиной. Друг читает свои новорожденные блюзовые тексты. Блюз – это прекрасно. Это радость жизни, о которой не говорят, но подразумевают, что она где-то есть. Это развалины замка, ставшие садом камней. Блюзом пропитаны воды в устье великой реки, и в перемене погоды след его легкой руки. Блюз – это боль расставанья, в нем же и радости встреч; или когда расстоянья под ноги торопятся лечь, когда окончание лета на листьях без дыма горит. В общем, название это само за себя говорит. Можно отдать многое, чтобы на малую толику быть причастным к ощущению блюза. Но пусть это делает тот, кто делает не разумом и не одним лишь сердцем – но и памятью. Это авторское право, которого не оспорить. Когда смотришь на лес, память предпочитает стоять где-то в стороне. Но стоит посмотреть на город, и память уже тут как тут. Вот она, за спиной, живая, не знающая страха. Позовешь ее – подойдет, встанет рядом. И если надо, отдаст тебе все, что попросишь. Добровольно принесет себя в жертву, о чем и не мечтаешь, держа в руке отточенный ритуальный кинжал.
Сегодня еще июнь, но дождю не стоится на месте. Он идет, поглаживает воскресенье по впалым бокам. Похоже, выбор сделан. Но каков он, этот выбор – не понять, разминая тело походом спозаранку по утренней прохладе. Обычно принято прыгать в воду с берега. Но когда из воды, из дождя, рыбкой ныряешь в темноту подъезда – это вдвойне занятно. Еще миг назад приколотый иглами к асфальту, как редкая бабочка, теперь оглядываю призрачные своды родной пещеры, а дождь остается снаружи, зажимая свои коронные три аккорда. Творцы, гусляры, графоманы… Нет, мне еще далековато до гусляра Садко, любителя выходить сухим из моря-океяна. Пропитанные влагой замшевые ботинки жмутся друг к другу носами. Стряхнув с волос холодные капли, прохожу в кухню, маленький полутемный островок тепла, где каждое утро расцветают хризантемы газовых конфорок. За линзами оконных стекол небо улыбается в бороду и трет усталые серые глаза. Претендент на титул последнего дня пишет завещание. Может быть и так. Старый зонт, как огромная черная медуза, разметал щупальца по ковру; с них стекает подаренная ливнем вода. Не успеет ее капель замереть, как раздастся телефонный звонок. И не останется сомнений в том, что воскресенье уже поставило подпись под завещанием, что неделя благополучно завершилась, а прямые дороги не зря вели к стылому пруду и зеленой горбушке всхолмья. И если получится, то распечатки блюзовых текстов будут на следующих выходных; и если погода не окажется столь плаксивой, то бриллиантовые дороги опять заведут в желанную глухомань, собрав воедино пару-тройку стихий, равных по силе и величию. В общем, как обычно. Вопреки и благодаря воспоминаниям.
– Что ж, неплохая идея. Надо будет ее развить.
– Только не забудь про копирайт!
Предназначение
Ехал я домой довольно поздно. Электричка была девятичасовая, так что незадолго до остановки моей конечной уже заметно стемнело, и виделись мне в стекле оконном не поля и леса, мимо пролетающие, а собственная моя физиономия в отраженном виде да нутро опустевшего вагона вслед за ней. Правда, вагончик-то не совсем пустой был, потому как с десяток или дюжину пассажиров еще оставались, рассредоточившись в одиночку по всему помещению. Сидел я по ходу самым последним и попутчиков своих запоздалых видел, да только не смотрел, а скорее чувствовал, как они сидят – все, как один, усталые, медлительные, полупьяные, кто от насыщенного рабочего дня, а кто и по-настоящему, заливший «топливом» полный бак на обратную дорогу. Так и ехали. Тишина, ежели колес, по рельсам гремящих, не считать, молчание такое, что сказать «мент родился» – ничего не сказать, тут новый департамент Министерства Внутренних Дел учреждать впору. Освещение как на заказ – полторы лампы в полнакала. Уткнулся я виском в оправу оконную, железную, холодную да бугристую – будто специально сделанную, чтобы люди не задремывали, на нее опершись – уставился глазами в черное стекло, дальние огоньки взглядом в обратный путь провожая.
Тут и появился напротив меня черт. Самый настоящий, насколько можно себе представить самого настоящего черта, конечно. Вернее, был бы он самым настоящим, классическим даже (но, опять же, с оговоркой об общепринятом классическом виде данной категории нечистой силы), когда бы не прорастал он прямо из воздуха, из легкого туманца над противоположным от меня сиденьем – как смерчевый столб, выходил он из дымки, тянулся кверху толстым питоном, а там и в самое туловище плавно переходил. Прямо не черт, а джинн какой-то из сказок Шахерезады. Но уж туловищем – черт как черт, рыжий, рогатый, да еще наглый в придачу. Глядит на меня в упор, вот-вот ударит сейчас. А на роже – елки-палки! – челюсти квадратные воротами разошлись, улыбку гонят наружу. Не улыбка у черта, а бесплатная реклама стоматологической клиники. Десны розовенькие, пошлые, а на них зубы рафинадом – один к одному, ни рубца, ни червоточины, и только фикса золотая в верхнем ряду посверкивает.
Висит черт, молчит, ручки на груди скрестивши. Секунд пять – целую вечность, считай! – друг дружке мы в ясные очи глядели, он со сметкой, с огоньком, ровно стрелок в тире, а я – так в полном недоумении. Победил черт – не выдержал я «гляделок», отвел глаза в сторону. И что же вижу в стороне этой – себя! Ну да, возле себя вижу я себя, такого же усталого, в раму приснопамятную, бугристую, головой уткнувшегося да взглядом неподвижным темноту вечернюю буравящего. Вроде как отодвинулся я на край скамейки и гляжу теперь на тело свое любимое, как на попутчика, дорогой разморенного. Не мертвого, не стылого, а просто неподвижного, уставшего до крайности. И не было во мне удивления ни капли, и оторопь меня не взяла. Ведь живой я, разумный, мыслю, стало быть – существую! Только легкость внутри образовалась невыразимая, пустотелость какая-то. Не иначе как душа моя из тела вышла, да разум с собой прихватила за компанию. Да ощутил я в себе вещь одну интересную, дотоле незнаемую – предназначение. Потянуло меня куда-то неудержимо и срочно, словно на свет я родился, чтобы по вагону духом бесплотным витать, словно мечтал я об этом всю свою жизнь бессознательную. Поплыл я вдоль вагона легким пухом, лебяжьим перышком, мимо дремлющих пассажиров, спутников моих горемычных. Знаю, что захоти они – все равно не увидят ни черта – то есть ни чёрта, ни меня, такого всего астрального. И нет у меня к ним ни жалости, ни ревности, ни малейшего интереса, вообще чувства малого не осталось. Прохожу я мимо пассажиров, а они знай оседают, кулями бумажными на скамейки осыпаются и застывают безжизненно. Души их все в меня входят, во дела! Набиваются, лезут без очереди, штабелями во мне укладываются. Так и иду по составу, из вагона в вагон, предназначение свое исполняю безотказно, бездумно. Хоть и мало ездоков в электричке нашей поздней, да всё на меня одного отпущено – и души меня знай наполняют и наполняют, как зерно мешок, кажется, еще немного – и треснет моя душа по швам, не выдержит. Ан нет, выдерживает, страдалица. Знал ведь, чертяка, кого назначить пассажирские души-то собирать! Знал ведь, сволочь эдакая, что я наружу чувства свои да переживания не выставляю, что привык все в глубине душевной прятать да копить. Вот и выдержала душа моя тренированная, не лопнула. Растянулась только сверх всякой меры, аж бытие вокруг меня задрожало в недоумении, мировой эфир затрепетал, как воздух возле костра. Иду я вдоль вагона – да что иду, парю ведь призраком кентервилльским! – и души чужие в меня втягиваются, впадают ручьями в бурную реку, неохотно, правда, со скрежетом, но противиться не в силах. А за мною хвост дрожащий все длиннее и отчетливее – то эфир подо мною плавится, структуру теряет на мгновение. И чем дальше парю, чем больше ручьев людских в себя вбираю, тем сильнее трепещет вокруг вселенная, словно сама жизнь, сам смысл ее испаряются, исчезают бесследно. Что ли я комета, «звездой Полынью» величаемая? Что ли сам чертом становлюсь, скоро шерстью да рогами обрастать стану, вон и так уже воронкой смерчевой кручу-верчу, всех сожрать хочу…
Так промчался я по составу цунами японским да торнадо американским, все души живые заграбастал, по всем вагонам тела бессловесные, недвижные оставил, а предназначение мое прожорливое все твердит – больше, больше! Дошел я до кабины машинистов, дверь закрытая – не помеха, да и кто же ее разберет, какова она теперь – закрытая дверь. Прошел насквозь, в кабинке их тесной оказавшись, да с ходу и души их профессиональные втянул с аппетитом. Машинисты оба ахнуть не успели, только на пол осели и глаза на приборы таращат бессмысленно. Они сидят, а я стою, что дальше делать – не знаю. И командир мой внутренний, самозванный, как на зло, умолк. Поезд-то как раз к остановке конечной подходил, скорость сбавил да остановиться не успел, без управления оставшись. Так и проехал мимо платформы прямо в тупик. Из динамика мат льется отборный, десятиэтажный, а машинистам уже все равно, не до работы стало им. В тупике темно, хоть глаз выколи, один огонек багровый мерцает возле насыпи, да впереди еще один состав темнеет, в самом конце пути на покой притулился. Наша электричка его и клюнула носом прямо в задницу, в буфер крайнего вагона, стало быть. Хорошо, что скорость невелика – но громыхнуло да тряхнуло нас крепко, и стекла оконные рухнули, как сосульки в весеннюю оттепель. Фары да лампы вдребезги, тьма вечерняя в кабину хлынула со свежим воздухом вперемешку, да приборы созвездиями мерцают, да мат из динамика звуковой барьер переходит – целое буйство! Тут и меня проняло. Был я душой безразличной, интерес ко всему потерявшей, но чувствую – клокочет во мне водоворот, жизнь проснулась от такого сотрясения. Выскочил я в тамбур через закрытую дверь, а души чужие внутри голосят, ворочаются, все эмоции их, мечты и желания волной меня захлестывают одновременно. Ну и ощущеньица, я вам скажу!