Василий Розанов – Уединенное. Смертное (страница 22)
И, отвернувшись, ловила улыбку подруги где-нибудь наискось.
– Ничего, мамочка, я приду! приду! Сегодня я спешу в Публичную (библ.). Прощай. Завтракать не буду.
И уже дверь хлопнула.
Она всегда была
. . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . .
А бывало:
– Варя. Опять дырявые перчатки? Ведь я же купил тебе новые?
Молчит.
– Варя. Где перчатки?
– Я Шуре отдала.
Ей было 12 лет. Она же «дама» и «жена».
Так ходила она всегда «дамой в худых перчатках».
Теперь (2 года) все лежит, и руки сжаты в кулачок.
Не всякую мысль можно записать, а только если она музыкальна. И «У.» никто не повторит.
«Наш Добчинский до всего добежит»…
Начал он социал-демократом и пробыл им чуть не до 40 лет. Но все полемизировал с Михайловским, а Мих. его не замечал. Тогда он стал поворачивать к государственности и народности. И теперь один из самых яростных публицистов-националистов и государственников. На все накидывается. И все его не замечают.
В этом рок. Быть незамеченным.
Умен он? Во всяком случае, не глуп. В школах не учился, ни в каких. Но много читал, – брошюр; газеты век читал. И пытался хоть изредка читать серьезные книги.
«Я говорю Столыпину»…
– А. А.?
– Не-ет! (сладко): Пе-тру Арка-дье-вичу! Говорю ему: «Я совершенно не согласен с вашею программою».
Наш Добчинский до всего добежал. «Как он попал к Столыпину?» Не так легко. И зачем? Значит, просил аудиенции. Но для чего? Чтобы сказать: «Я с вами не согласен». Но Столыпин хорошо знал, что «с ним многие не согласны». Почему же сказать? Чтобы Столыпин знал, что «не согласен и Г.».
Это – Добчинский.
А так угрюм. Молчит. В таких лохмотьях ходит. И читая «бранные на все стороны» статьи, никому не придет на ум, что под ними скрыто скромное существо Добчинского.
Бедный Добчинский.
Но между тем кáк он пылает в статьях! Или, вернее, – «быстро бегает в статьях». И ближние его уверяют, что это «самый честный человек в России». Не спорю. Не знаю. Мне кажется, вообще о Добчинском неинтересно, честный он или нечестный.
Мамочка! Мамочка! Вечная наша мамочка.
Один образ – как ты молилась, в Наугейме, Мюнхене, дома, везде… Вот этот образ (дети его не видели) и прожег мне душу каленой иглой. Мамочка молится, а я… Мамочка вечно больна, а я постоянно здоров. И вот ужасное (тогда, всегда), как ураган, чувство: променять мир на «мамочку», разбить все, отречься от всего,
Быть с
Это и есть последняя правда моей жизни. После которой, естественно, все прежнее я назвал «ложью».
Я и послан был в мир для «мамочки» и больше ни для кого: осязательно – вот скопить 35 000 и ездить в больницу. Ну, и душа…
– Пора, – сказала мамаша.
И мы вышли в городской сад. На мне был черный сюртук и летнее пальто. Она в белом платье, и сверху что-то. В начале июня. Экзамены кончились, и на душе никакой заботы. Будущее светло.
Солнце было жаркое. Мы прогуливались по главной аллее, и уже сделали два тура, когда в «боковушке» Ивана Павловича отворилось окно, и, почти закрывая «зычной фигурой» все окно, он показался в нем. Он смеялся и кивнул.
Через минуту он был с нами. Весь огромный, веселый.
– И венцы, Иван Павлович?
– Конечно!
Мы сделали тур. – «Ну, пойдемте же». И за ним мы вошли во двор. Он подошел к сторожке. – «Такой-то такой-то (имя и отчество), дайте-ка ключи от церкви».
Старичок подал огромный ключ, как «от крепости» (видал в соборах: «ключ от крепости», взятой русскими войсками).
– Пойдемте, я вам все покажу.
Растворилась со звуком тяжелая дверь. Я «что-то стоял»… И, затворив дверь, он звучно ее запер. «Крепко». Лицо в улыбке, боязни – хоть бы тень. Обои мы повернулись к лестнице.
Стоит моя Варя на коленях… Как войти по лесенке, – ступеней 6 – то сейчас на стене образ; увидал – «как осененная» Варя бросилась на колени и что-то горячо, пламенно шептала.
Я «ничего». Тоже перекрестился.
Вошли.
А вот и «красное сукно» перед боковым образом. Иван Павлович раньше рассказывал. «Нет прихожан. Одни приютянки. Думал, думал: этот образ всех виднее. И на ступеньках к нему положил красное сукно, а от нижней каймы образа до площадки тоже затянул красным сукном. Народ и повалил. А то очень монотонно было служить. Никого. Теперь и свеч будет много – все к этому образу, и прикладываться – толпы толпами».
«– Все будет как следует». И он отозвал меня в алтарь. Silentium[17].
И все было хорошо. Тихо. Он все громко произносил, за священника, за диакона и за певчих (читал). По требнику – который мне подарил, в темно-зеленом переплете (с ним я хотел сняться, когда рисовал портрет Бакст). А самое лучшее – конец.
Он все серьезно делал; а тут еще сделался
– Помните, Василий Васильевич, что она не имеет, моя дорогая невестка (вдова его покойного брата), никакой другой опоры в жизни, кроме как в вас, в вашей чести, любви к ней и сбережении. И ваш долг перед Богом всегда беречь ее. Других защищает закон, люди. Она – одна, и у нее в мире только один вы. Поцелуйтесь.
Никогда этих слов я ему, милому, не забуду. С этих пор он стал мне дорог и как бы родным. Он уже умер (поел редиски после тифа). Царство ему Небесное.
Вышли. И он также запер дверь. И спокойно передал ключ сторожу, показавшемуся в дверях. Совершенно никого не было. Ни во дворе, ни в доме. «Приютянки» куда-то делись (на дачу?). И сама Калабина – на даче. Она-то ему и прислала, через 2–3 года, «первых редисок». Любила и почитала его за светлый нрав.
– Ну, Бог с вами. Прощайте. Мы сели (извощ.) и вернулись домой. И наш домик (против Введения) был пуст. Санюшу отослали в Казаки (к дяде). Мамаша:
– Все кончилось?
– Да.
Она поцеловала обоих нас. Не помню, тогда (т. е. после церкви) или перед отправлением, она, став на колени перед образами, горячо-горячо молилась за свою Варю, и все поднимала руки: тут-то я заметил, что в горячей молитве руки обращаются
У нее был духовником отец Иван (Вуколов), «высокий седой священник» (в конце «Легенды об Инквизиторе»). И она все ему сказала, и раньше советовалась, и потом досказала.
Он качал головой.
– Зачем только д…..?
Она была мудрая. И ответила:
– Все-таки же ободряет. Ведь дело страшное.
И как будто вывела его из мучительного затруднения. Он проговорил:
– Да, да! Конечно! Что делать.