18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Василий Розанов – Опавшие листья (страница 58)

18

Муж вернулся после отлучки. Узнав про любовь жены, он побил ее и все, что следует, и не лег с нею спать, а полез нá печь. Жена среди ночи встала и пришла к нему. Он еще был сердит, и не хотел пускать. Но она облила его такими нежными словами. У Толстого это удивительно. Муж взял ее. И он все забыл; и она все забыла. Это и есть «полиандрия» в древности и сейчас.

Я смотрел на Леву с такою завистью к его росту, к его красивости, к его достоинству.

Он был III-го класса, и я не знал, могу ли к нему подойти поздороваться потом (когда всенощная кончится).

Я был I-го или II-го класса, карапузик. Он обыкновенно ходил с толстой палкой (самодельщина) и мог меня побить, мог всех побить.

Слушал пенье (в арке между теплой и холодной церковью). Красиво все. Рассеянность. И будто потянуло что-то.

Я обернулся.

За спиной, шага на 1½, стояла мамаша и улыбнулась мне. Это была единственная улыбка за всю ее жизнь, которую я видел.

Пересматриваю академическое издание Лермонтова. Хотел отыскать комментарии к «Сашке». Не нашел (какая-то лапша издание). «Может, в I т.»? Ищу и вижу на корешке IV, II, V, III. «Где же первый? Не затерялся ли» С тревогой ищу I. Вижу только 4 книги. «Затерялся». Еще тревожнее, и вижу, что я аккуратнейше и внимательно надписал на «бумажке обертки»: «Выпуск второй», «выпуск третий», «четвертый» и «пятый» под печатным: «Том первый», «второй», «третий», «четвертый». Каким образом я, внимательно надписывая (радость о покупке) нумерацию томов, мог не заметить, что подписываю неверно под тут же (на обложке!) напечатанными «первый», «второй», «третий»? Значит, я рассматривал и не видел. Это сомнамбулизм, сон. И в первый раз прошло извинение о болезни мамы, которое мучило все лето: «что же мне делать, если я ничего не вижу», «родился так», «таким уродом». Это фатум бедной мамочки, что она пошла за Фауста, а не за коллежского асессора. Это все-таки грех и несчастье, но – роковое.

Сколько, сидя над морем, на высокой горе, я с бумажкой в руке высчитывал процентные бумаги. Было не тó 16, не то 18 тыс., и обеспечения детей не выходило. Я перестраивал их так и иначе: «продать» одни и «купить» другие. Это был год, когда она была так мрачна, печальна и раздражительна. Я мучился. Зачем же я просиживал? Если бы я так же вдумался в состояние души ее, т. е. вдруг затревожился, отчего она тревожна, – я бы разыскал, так же бы стал искать, думать, так же бороться душою с чем-то неопределенно дурным, и попал бы на след, и, в конце концов, вовремя разыскал бы и позвал Карпинского. И она была бы спасена.

Тó, что я провозился с деньгами, нумизматикой и сочинениями вместо здоровья мамы, и есть причина, что пишу «Уединенное». Ошибка всей жизни.

Так мы каркаем бессильно, пройдя ложный путь.

Нет, чувствую я, предвижу, – что, не пристав здесь, не пристану – и туда. Что же Новоселов, издав столько, сказал ли хоть одно слово, одну строку, одну страницу (обобщим так, без подчеркивания), – на мои мучительные темы, на меня мучающие темы. Неужто же (стыдно, мучительно сказать) им нужны были строки мои, а не нужна душа моя, ну – душа последнего нищего, отнюдь не «писателя» (черт бы его побрал). Поверить ли, что ему, Кожевникову, Щербову не нужна душа. Фл-ский промолчит, чувствую, что промолчит. «Неловко», да «и зачем расстраивать согласие», – в сущности «хорошую компанию». N-в о своей только сказал: «Царство ей небесное, ей там лучше» (в письме ко мне). А о папаше как заботился, чтобы не «там было лучше», а и «здесь хорошо». Но – жонкам христианским вообще «там бы лучше», а камилавки и прочее – «нам останутся» и «износим здесь», или – «покрасуемся здесь»… Что же это в конце концов за ужасы, среди которых я живу, ужаснее которых не будет и светопреставление. Ибо это – друзья, близкие, самые лучшие встреченные люди, и если не у «которых – тепло», то где же еще-то тепло? И вот пришел, к ним пришел – и… пожалуй, «тепло», но в эту специальную сторону тоже холодно и у них. А между тем особенность судьбы моей привела искать и стучаться, стучаться и искать – тепла специально в этой области. Что же Фл<орен>ский написал о N: «кнут» и «нужно промолчать». Какое же это решение?

Неужели же не только судьба, но и Бог мне говорит: «Выйди, выйди, тебе и тут места нет?» Где же «место?» Неужели я без «места» в мире? Между тем, несмотря на слабости и дурное, я чувствую – никакого «каинства» во мне, никакого «демонства», я – самый обыкновенный человек, простой человек, я чувствую – что хороший человек.

Умереть без «места», жить без «места»: нет, главное – все это без малейшего желания борьбы.

– Ребенок плачет. Да встань же ты. Ведь рядом и не спишь.

– Если плачет, то чтó же я? Он и на руках будет плакать. Пожалуй, подержу.

Она была так же образованна, как и другая, которая (я и не заметил, она потом при случае сказала):

– Когда я брала кормилицу (своего молока не было, – от того же, но мы и доктор не понимали) и деньги шли на то, что я бы должна выполнить, то я тогда отпускала прислугу и сама становилась к плите.

Ax, Бехтерев, Бехтерев, – все мои слезы от вас, через вас…

Если бы не ваш «диагноз» в 1896 (97?)-м году, я прожил бы счастливо еще 10 лет, ровно столько, сколько нужно, чтобы оставить детям 3600 ежегодно на пятерых, и по 300 в месяц, чтó было бы уже достаточно, – издал бы чудную свою коллекцию греческих монет, издал бы Египет (атлас с объяснениями), «Лев и Агнец» (рукопись), и распределил и сам бы издал книгами отдельные статьи.

Желание мое умереть – уйти в лес, далеко, далеко. И помолиться и умереть. Никому ничего не сказав.

А услышать? О, как хотелось бы. Но и как при жизни – будет все «с недоговорками» и «уклонениями». А те чужие, болтуны – их совсем не надо.

Значит, и услышать – ничего́.

Холодок на сердце. Знаете ли вы его?

В 57 лет Бог благословил меня дружбой Цв<еткова>.

Как люблю его. Как уважаю.

Если бы Бехтерев увидел нашу мамочку, лежащую на кушетке, зажав левую больную руку в правой…

Но не увидит. Видит муж.

У них нет сердца. Как было не спасти, когда он знал по науке, что можно спасти, есть время и не упущено еще оно.

Знаю, физика: левая холоднее правой, и она ее постоянно греет. Но этот вид прижатых к груди рук – кулачок в кулачке – как он полон просьбы, мольбы и… безнадежности.

И все он передо мной, целые дни. Повернешь голову назад, подойдешь к стулу сесть, пройдешься по комнате и обратно пойдешь сюда: все сжатые кулачки, все сжатые кулачки. Дни, часы, каждый час, все месяцы.

Нагими рождаемся, нагими сходим в землю.

Чтó же такое наши одежды?

Чины, знатность, положение?

Для прогулки.

День ясный, и все высыпали на Невский. Но есть час, когда мы все пойдем «домой». И это «домой» – в землю.

Как не целовать руку у Церкви, если она и безграмотному дала способ молитвы: зажгла лампадку старуха темная, старая и сказала: «Господи помилуй» (слыхала в церкви, да и «сама собой» скажет) и положила поклон в землю.

И «помолилась» и утешилась. Легче стало на душе у одинокой, старой.

Кто это придумает? Пифагор не «откроет», Ньютон не «вычислит».

Церковь сделала. Поняла. Сумела.

Церковь научила этому всех. Осанна Церкви, – осанна как Христу – «благословенна Грядущая во имя Господне».

…да, шулер –

Ударил по сердцам с неведомою силой.

Интересна история нашей литературы.

Как раковая опухоль растет и все прорывает собою, все разрушает, – и сосет силы организма, и нет силы ее остановить: так социализм. Это изнурительная мечта, – не осуществимая, безнадежная, но которая вбирает все живые силы в себя, у молодежи, у гимназиста, у гимназистки. Она завораживает самое идеальное в их составе: и тащит несчастных на виселицу – в то время как они убеждены, что она им принесла счастье.

И в одном поколении, и в другом, в третьем. Сколько она уже утащила на виселицу, и все ее любят. «Мечта общего счастья посреди общего несчастья». Да: но именно мечта о счастье, а не работа для счастья. И она даже противоположна медленной, инженерной работе над счастьем.

– Нужно копать арык и орошать голодную степь.

– Нет, зачем: мы будем сидеть в голодной степи и мечтать о том, как дети правнуков наших полетят по воздуху на крыльях, – и тогда им будет легко летать даже на далекий водопой.

В 1904–5 г. я хотел написать что-то вроде «гимна свободе»… Строк восемь вышло, – но больше жару не хватило: почувствовал, что загнуло в риторику… А теперь!..

…бежать бы как зарезанная корова, схватившись за голову, за волосы, и реветь, реветь, о себе реветь, а конечно не о том, что «правительство плохо» (вечное extemporalia[95] ослов).

– Какое безобразие ваши сочинения.

– Да. Но все пыхтит в работе.

«Христианство и не зá пол, и не прóтив пола, а перенесло человека совершенно в другую плоскость».

– Хозяин нé против ремонта дома и не зá ремонт: а занимается библиографией.

Мне кажется – дом-то развалится. И хотя «библиография» не противоречит домоводству: однако его съедает.

Вопрос о браке ведь в каждой семье, у меня, у вас (будет). Томит дни, ночи, постоянно, всякого. Как же можно сказать: «Я никому не запрещаю, а только ухожу в Публичную библиотеку заниматься рукописями».

Неужели Пушкин виноват, что Писарев его «не читал». И Церковь виновата, что Бюхнер и Молешотт «ее не понимали», и христианство виновато, что болтаем «мы».