Василий Розанов – Опавшие листья (страница 30)
В Ельце М. А. Ж-ков (несколько дочерей красавиц):
– Надо выдавать дочь, пока она еще не стала выбирать.
И выходили. И жили. – Положим, здесь возможна и трагедия, будут трагедии, – в 1/2%. Как в 1/2% они есть и теперь, при долголетних «выборах» и полной любви. Собственно, «роман» есть пар, занимающий пустое место при не наступившем вовремя супружестве. Розовый пар. И его вовсе не нужно при нормальном супружестве. Супружество – заповедь Божия, с молитвами. А без «Птички Божией» можно и обойтись.
Так-то, девушки, – подумайте об этом. Подумайте, когда станете матерями.
Спасибо Варваре Андреевне за рассказ. Он поучителен. Особенно для министров и архиереев. Сама она – замужняя и добродетельная, урожденная – Г.
Глупа ли моя жизнь?
Во всяком случае не очень умна.
Хочу ли я играть роль?
Ни – малейшего (жел.).
Человек без роли?
– Самое симпатичное существование.
У меня есть какой-то фетишизм мелочей. Мелочи суть мои «боги».
Все «величественное» мне было постоянно чуждо.
Я не любил и не уважал его.
Я весь в корнях, между корнями. «Верхушка дерева» – мне совершенно непонятно (не понятна эта ситуация).
Дует ветер. Можно упасть. Если «много видно», то я все равно не посмотрю.
Это Николай Семеныч (Мусин, учитель русского языка в Костроме), – благороднейший челов<ек> говорил:
– Хе, – ты дурак. Не видал, есть ли сено на базаре. А проходил (к нему в дом) базаром.
Я действительно не видал, проходя по Сенной (Павловская площадь).
У Ник. Семен. подбородок был брит, как и верхняя губа, – и волосы, полуседые, вершка в 11/2, шли только около горла с лица книзу. Это было некрасиво, но какой он был весь добрый, «благой».
У него была дочь Катя, 7 лет, и мамаша посылала «погостить к ним». Тщетно он показывал мне какой-то атлас с гербами, коронами и воинами. По-немецки. Я держался за стул и плакал.
Мне были непереносимы их крашеные полы и порядок везде. Красота. У нас было холодно, не метено. И мне хотелось домой.
Так как рев мой не прекращался, меня отправляли домой.
Дома был сор, ссоры, курево, квас, угрюмость мамаши и вечная опасность быть высеченным.
Вообще литература, конечно, дрянь (мнение и Фл<оренского>), – но и здесь «не презирай никакого состояния в мире», и ты иногда усмотришь нечто прекрасное.
Прихожу в «Бюро газ<етных> вырезок», вношу 10 р. И очень милый молодой заведующий разговорился со мною:
– Мое дело – ужасно хлопотливое. Вы говорите, чтобы я присылал, «дожидаясь пачек» и разом, сокращая марки. А сколько неприятностей по телефону: «Обо мне была утром статья – почему не присылаете?» Оправдываюсь: «Получите – утром завтра». – «Нет. Сегодня. Вы должны два раза в день».
Еще. Я, выходя, говорю:
«А ядовитое это дело “Бюро вырезок”. Собственно оно бесконечно портит литературу, отнимая у авторов талант и достоинство. Он прочитает о себе гадость, расстроится и, бедный, весь день не может писать. Тут не одна слава, а хлеб. Я об этом думаю написать. Т. е. чтобы не выписывали».
Испугался:
– Ради Бога – не пишите. В нашем Бюро 40 студентов «вырезывают вырезки», и оно учреждено по мысли и под покровительством Государыни Императрицы…
Я обещал (т. е. не писать).
– Ужасно нервный народ (т. е. писатели). С утра – звонки. Входит писатель, весь расстроенный: и говорит, что он «не говорил этого», в чем его упрекает рецензент, а говорил «вот то-то», и ошибиться в смысле могло только злое намерение. И дает – читать: «Посудите! Взгляните!» Он улыбнулся… «Мы же ведь не читаем всего этого: куда! 100 газет!! А только студент-труженик бежит не читая по строкам –
И моментально мне представились эти «взволнованные писатели», и что они – вовсе не то, что «обычный журналист», который в великой силе своей уже «ни на что не обращает внимания», и разговаривает в печати не иначе, как с министрами, да и тем «чихает в нос», или «хватает его за фалды», как собачонка медведя…
И я думаю, что как полное ремесло, сапожное ремесло – литература имеет в себе качества и достоинства, и вообще человеческое в ней не утратилось. Я припоминаю приемную какой-то редакции, лет 20 назад, когда и я начинал. Редактор долго не принимал, все мы были (должно быть) с рукописями, я прохаживался, а в стуле сидел довольно «благообразный» литератор, «кудри» и «этак». Спокойно и с важностью.
Я ходил по одной диагонали комнаты, а по другой диагонали ходил с длиннейшими волосами и в плохоньких очках «некто»…
Он был мал ростом. Весь заношен. Беден. И очевидно «с выпивкой». Время было радикальное (очень давно). И очевидно его оскорбляло спокойное сиденье того благообразного литератора.
Он непременно хотел ему «сказать что-то».
Он ходил нервно, наконец вынул папиросу – и…
Александр Македонский так не двигался на индийского царя Пора, как он, весь негодуя, трясясь (смущение, страх и обида на свой страх), подошел и с мукой – и оскорбляя, игнорируя, а в то же время и боясь невежливого отказа, – сказал:
– Вы мне позволите закурить.
Тот курил. И подал папиросу. Вообще я согласен, что «тот» царь Пор был отвратительное существо: но этот наш бедный русский петух…
Я совершенно уверен, что он никогда не солгал в своей действительно «честной литературе», что он мнил «нести службу отечеству»
Вот, господа. Так оставим высокоумие, и протянем руку другу нашему, доброму хранителю провинции, смелому хватателю воров (казенных) etc. etc.
И поклонимся ему… Не все цинично на Руси. И не все цинично в литературе.
Толстой искал «мученичества» и просился в Шлиссельбург посидеть рядом с Морозовым.
– Но какой же, ваше сиятельство, вы Морозов? – ответило правительство, и велело его, напротив, охранять.
А между тем мученичество просилось ему в сумку: это – тряхнуть «популярностью», отказаться от быстрой раскупки книг и от «отзывов печати». Но что делать, Добчинский залезает иногда даже в Сократа, а 50 коп. поп кладет в карман после того, как перед ним рыдала мученица, рассказывая долгую жизнь. И Т. положил свои 50 коп. (популярность) в карман.
Одна лошадь, да еще старая и неумная, везет телегу: а дюжина молодцов и молодух сидят в телеге и орут песни.
И песни то похабные, то заунывные. Что «весело на Руси», и что «Русь пропадает». И что все русских «обижают».
Когда замедляется, кричат на лошадь:
– Ну, вези, старуха.
И старуха опять вытягивает шею, и напрягаются жилы в пахах.
Теперь все дела русские, все отношения русские осложнились «евреем». Нет вопроса русской жизни, где «запятой» не стоял бы вопрос: «как справиться с евреем», «куда его девать», «как бы он не обиделся».
При Николае Павловиче этого всего в помине не было. Русь, может быть, не растет, но еврей во всяком случае растет.
Дешевые книги – это некультурность. Книги и должны быть дороги. Это не водка.
Книга должна отвертываться от всякого, кто при виде на цену ее сморщивается. «Проходи мимо», – должна сказать ему она, и, кивнув в сторону «газетчика на углу», – прибавить: «бери их».
Книга вообще должна быть горда, самостоятельна и независима. Для этого она прежде всего д. быть дорога.
Валят хлопья снега на моего друга, заваливают, до плеч, головы…
И замерзает он и гибнет.
А я стою возле и ничего не могу сделать.
Болит ли Б<ог> о нас? Есть ли у Б<ога> боль по человеке? Есть ли у Б<ога> вообще боль: как по «свойствам бытия Б<о>жия» (по схоластике).
Все глуше голоса земли…
И – не надо.
Только один слабый надтреснутый голосок всегда будет смешиваться с моими слезами.