18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Василий Росляков – Последняя война (страница 23)

18

– А жрать надо, подохнешь. – В руках держал он обрывок ножевого полотна от жнейки.

– Может, чумная? – на всякий случай спросил Славка.

Пленный только вздохнул, а затем тюкнул треугольником ножа в беззащитную ляжку, еще раз тюкнул и потянул на себя, открывая под белой щетиной розовую рану.

Тем же осколком и Славка оттяпал себе кусок. Он не смотрел больше на полуприкрытый глаз и не чувствовал жалости к животному, он видел теперь только мясо и жалел, что не может запастись им впрок, потому что одна за другой подтягивались шинели, обступали тушу со всех сторон, кромсали ее, рвали на части. Еще Славка жалел, что не было соли. О ней он подумал сразу, как только увидел под щетиной розовое мясо.

Тут же, в сторонке, был учинен костерок, и оттуда уже несло запахом жареной свинины. Глотая слюну, Славка насадил на палку свой кусок и поплелся к костру. Навстречу ему попалась тень, такая же, как и все слонявшиеся тут тени. Славка уже прошел мимо, как вдруг почувствовал, что его зацепили знакомые глаза, он как бы споткнулся о них своими глазами. Оглянулись разом. Тень замполита, бывшего, совсем еще недавнего замполита, подошла вплотную, сказала:

– Ты не знаешь меня. Понял?

До того как они разошлись, Славка успел разглядеть помятую и потерявшую вид фуражку, чуть заметные следы от сорванных петлиц. Затененные поднятым воротником глаза еще жили, еще не сдались, хотели и не могли спрятать в себе вчерашнего замполита. Славка сразу уловил это, и в нем шевельнулась странная и неожиданная радость еще не утраченной, оказывается, власти этого человека над ним, над Славкой.

– Да, я не знаю вас, – сказал он с неуловимой и тайной надеждой, что еще не всему конец, не все еще погибло. Немного изменившимся шагом направился он к костру. Протиснулся, просунул свою палку к огню. Там шипело, потрескивало. Жир каплями падал в огонь, лопался, колючими брызгами стрелял по лицам. Куски мяса, шипя, подрумянивались, схватывались синими огоньками, обугливались местами. В ноздри било пьяным запахом жареного. Кто-то уже рвал мясо зубами, обжигаясь, захватывая обгорелый кусок полой шинели, кто-то завертывал остатки в запасную портянку, прятал в солдатский вещмешок. Не заметили, как за дворами, внизу, уже сгоняли пленных на улицу, на шоссейку, и только разъяренный немец выстрелом всполошил всех, напомнил всем свое место. Славка на ходу хватил зубами горячую, приторно-сладкую жаренину. Немец двинул его прикладом в спину. Славка споткнулся и, падая, выронил кусок. Уклоняясь от нового удара, вскочил и, пригнувшись к земле, побежал вниз.

На шоссе сбивалась в кучу серая рвань, бывшие бойцы Красной Армии. Понемногу вытягивались, разбирались по четверкам в нестройную серую колонну. Занял и Славка свое место в одной из четверок. Двинулись под крики и выстрелы конвоиров. Колонна получилась длинная, конвоиров же было совсем мало, может, четверо, может, пятеро, хотя крику и треску от них было много.

Перевалили холм, где дорога упиралась в небо. Скрылась за этим холмом деревенька, под ногами лежало Варшавское шоссе, а справа и слева – поля, дальние леса и перелески. Разбитым невольничьим шагом плелась колонна отчужденных от этой дороги, от родных полей, лесов и перелесков, раздавленных и униженных людей. Думалось, что все вокруг – и шоссейка, и по ее когда-то милым обочинам колючий татарник, забуревший иван-чай, почернелые пуговки дикой рябинки, забитые перегоревшим сорняком кюветы, желтое пятнышко глины посреди вымокшей травы, угористые текучие поля, черный лес и легкие рощицы, и осеннее небо над дорогой, – все было не с ними, все как бы отделилось от них, от этих бывших воинов, их земля отвернулась от них и была теперь с другими, она повернулась к тем, кто шел по обочинам дороги свободной, чуть усталой, но хозяйской развалкой. Славка чувствовал, что с каждым шагом, с каждым пройденным метром дороги какая-то новая, немыслимая жизнь засасывает его, тянет туда, где страшно и непонятно, где человек должен перестать быть человеком. И чем дальше он шел, чем дольше протыкалось это шествие, тем явственней понимал он, что так жить, цепляться за такую жизнь он не может, не имеет права. Умереть? Об этом не хотелось думать, не хотелось думать о смерти, был другой выход, должен быть другой выход. И тут оказалось, что с первой минуты плена он не переставал думать, даже не думать, это не было мыслью, это было состоянием, когда Славка смотрел, слушал, двигался, шел с одной-единственной целью – бежать. Бежать! Вырваться! Найти эту минуту, эту брешь, эту щель. И все, все до единого, шедшие в колонне, мучительно молчали о том. И казалось теперь, что и земля, отвернувшаяся от них, ждала этого, звала их на это. Бежать!

Тяжело передвигая ноги по мокрой шоссейке, Славка – не этот, плетущийся в колонне Славка, а тот, что еще теплился в нем, жил еще, не умирал, – тот далекий Славка продолжал думать, боялся не думать. Он припомнил, как давно еще, когда не было никакой войны, когда он ходил в кино, читал книги, его мучила тогда одна тайна, которую он не мог понять сам, а другие не могли ему объяснить толком. Почему человек, почему люди, обреченные на смерть, так покорно и безропотно исполняют волю своих палачей? Ведут на расстрел комиссара, человека особой породы, гордого и бесстрашного, подводят к месту, велят раздеваться, снимать сапоги, снимать кожаную куртку, снимать гимнастерку и даже носки. Зачем он делает это? Почему? Почему люди послушно, старательно роют лопатами себе могилу, потом становятся рядком по краю и ждут выстрела, ждут залпа, чтобы свалиться в отрытую для самих себя своими собственными руками могилу?

Почему они идут, почему раздеваются, почему берут лопаты и роют себе могилу?

Слава, помнишь ли ты себя? Как смеялся, как лихо носил курсантскую фуражечку, сдвинутую на правую бровь, как четок и пружинист был твой шаг; как стоял под стромынскими липами и, затягиваясь папироской, сладко вслушивался в шорох листьев и в голос далекого гения, который жил в тебе, ты верил, что он жил, напоминая о себе смутными, неясными толчками. Как же попал ты в эту колонну и бредешь теперь серой тенью среди серых теней? Почему ты покорно встал в свою четверку, покорно бредешь по мокрому Варшавскому шоссе сам не знаешь куда? Почему?

Славка застонал и переломился весь, схватившись за живот:

– Не могу, не могу…

Чуть заметное шевеление прошло по рядам, кто-то поддержал его, взял под локоть, тревожный шорох голосов прошел от одной тени к другой, что-то заходило по рукам, и сосед уже совал ему сахар, серый огрызок сахара.

– Возьми, – прошуршал голос.

– Возьми, – прошуршало с другой стороны. – Потерпи маленько.

И Славка понял вдруг, что это не тени, не рвань, это – живые люди, подпольные люди, еще не убитые, еще не раздавленные, как и тот давешний замполит. Он тоже брел где-то в этой колонне.

– Ребята, – подпольно сказал Славка, – со мной ничего, я просто не хочу идти, я сяду, отстану…

– Они пристрелят тебя.

– Нет, я не могу, я отстану, потом вы, по одному.

– Пристрелят.

– Я попробую. Потом вы, по одному.

– Не надо, друг.

– Пристрелят.

– Попробую. – Славка опять переломился, присел. Его обходили, оглядывались, провожали, как смертника.

Последняя четверка обошла Славку, и он отвалился от колонны, как кусок глины от шагавших сапог. Он сполз к обочине и замер, провожая глазами спины передних конвоиров. Замыкающий конвойный отстал от колонны и теперь, заметив Славку, прибавил шагу, наискосок через шоссе шел прямо на него. На ходу немец клацнул затвором, перезарядил винтовку.

– Auf! – крикнул он, на ходу же вскинул винтовку, нацелил ее в Славкину голову. – Капут, капут!

Но Славка не шевельнулся, он поднял глаза на немца и, успев подумать при этом, что ребята были правы, что сейчас его пристрелят, тихо сказал:

– Brauchen nicht! – Что-то подсказало Славке, пока он глядел на приближавшегося конвойного, вспомнить какие-то слова из школьного запаса и ими объясниться с немцем. – Brauchen nicht!

Ствол с тяжелым черным глазком повисел немного перед Славкиной головой и медленно опустился к земле.

– Sprichst du deutsch? – спросил немец, и было видно, что он не изменил своего намерения, но что-то сдержало его, остановило на минуту.

– Ja, ein biβchen, – ответил Славка неправильно, но понятно для немца.

– Du bist Jude? – спросил немец все тем же отчужденным голосом.

– Nein. Ich studierte deutsche Sprache in Hochschule.

– Was für eine Hochschule?

– Institut für Philosophie, Geschichte und Literatur.

– In Moskau?

– Ja.

Немец взглянул раз-другой на колыхавшуюся вдали колонну, и Славка каким-то смутным, слабо мерцавшим сознанием понял, что теперь немец отказался от своего намерения, он уже не может пристрелить это скорченное существо в серой шинельке, в помятой шапке-ушанке, возможно, потому, что говорило это существо с юным лицом и понятливыми глазами на его родном, немецком языке. Конвойный смотрел в Славкино лицо, зачерненное молодой щетинкой на верхней губе, на щеках и подбородке. Он смотрел долго, соображая что-то про себя. Славка шевельнул уголками губ. Немец на улыбку не ответил. Тогда Славка сказал, с трудом подбирая слова, коверкая немецкий язык:

– Я болен, я не могу идти. Я немного полежу и потом догоню колонну.