Василий Росляков – Последняя война (страница 16)
В таком духе я развиваю перед Колей свои мысли. Вцепившись железными лапками в землю и вытянув черное рыльце над бруствером, стоит наш ручной пулемет. Мы с Колей, навалившись грудью на кромку просторного, на двоих, окопа, смотрим туда, куда смотрит черное рыльце нашего пулемета. Моросит дождь. Коля молчит, а я развиваю перед ним свои мысли. Мысли вроде и верные, но все же грустные. Почему? Потому что время сейчас по календарю природы называется месяцем прощания с родиной. Я не слышу, как курлычут журавли, покидая родину, улетая в чужие, дальние страны. Но знаю, что они летят сейчас, невидимые за моросливыми тучами.
На противоположной стороне поляны, куда нацелены стволы винтовок и рыльце нашего пулемета, кровью сочится рябина, а в мокрой траве одиноко достаивают свой срок последние ромашки. Еще ближе, за бруствером, лежит голубовато-фиолетовый, поваленный ненастьем, но еще чистый и еще живой колокольчик. Листья иван-чая потемнели, набрякли темной краснотой, на голых макушках одуванчиков дрожат налипшими косичками остатки когда-то веселого белоснежного пуха.
Тихо по-осеннему. Почти на самой середине поляны стоит старый клен. С его ветвистой кроны опадают подпаленные листья. Они падают медленно, высматривая себе место в траве. Чуть слышно посвистывает синичка.
Опадают листья, лежит в траве колокольчик, робко свистит синичка, моросит дождь, с черного рыльца пулемета стекают на бруствер холодные капли. Осень. Вот почему я развиваю перед Колей хотя и верные, но все же грустные мысли. Конечно, это еще и потому, что уже несколько месяцев идет война, а наша армия, наши солдаты отступают, все еще отступают.
Взводный облазил окопы, проверил, хорошо ли уложен дерн на брустверах, удобно ли чувствуют себя курсанты. Потом приказал проверить оружие. Неуместно и тревожно вспыхнули первые выстрелы. Над окопами поднялся пороховой дымок. Лейтенант, растолкав нас с Колей, приложился к пулемету. Дал очередь. Гулко отдалось в груди. Еще очередь, и еще отозвалось в груди. Постреляли и мы с Колей. На той стороне поляны пули срезали листья и ветки с деревьев. Как видно, оттуда должен появиться немец. После пристрелки оружия мы окончательно поверили, что он обязательно появится. Вглядывались в поредевшую лесную чащу и ждали. Но он не появился.
До самого вечера, а потом и всю ночь то слева, то справа, то где-то далеко впереди затевалась стрельба. На разные голоса – глуше, явственнее – постукивали пулеметы. Вмиг обрывалось все, а через минуту-другую все начиналось снова. Снова стучал и захлебывался пулемет и тяжко прослушивался далекий рокот артиллерии. Там-то был, наверное, настоящий бой.
Перед сумерками оттуда, где харкали орудия, – это мы сразу поняли, что оттуда, – пришел, пошатываясь, ворочая воспаленными белками, одиночка курсант. Он появился на поляне грязный, помятый, озирающийся. Испуганно повернулся на наш окрик и хрипло ответил:
– Свой!
Мы окружили его, он молча оглядел нас, и вдруг его прорвало. Он начал говорить, говорить, путаясь, без остановки, боялся, что не поверим.
– Всех поубивало, всех до одного, – говорил он заплетающимся языком, – весь батальон, один я остался. Один из всего батальона. Не верите?
– Типичная паника, – сказал кто-то из курсантов.
– Я – паника? Я? – жалко осклабился «свой». – Я вот один из всего батальона. Поняли? Там же ад. Не верите? Пошлют, узнаете…
Лейтенант несколько минут слушал молча, нахмурив брови. Потом оборвал этот страшный лепет.
– Где винтовка? – спросил он.
– Да я же говорю…
– Где винтовка?
– Какая винтовка? Я же один из всего батальона…
– Курсант… – Взводный оглядел всех и назвал фамилию одного из курсантов. – Сопроводить в штаб. Доложить начальнику штаба, что по моему приказанию доставили труса и паникера. Исполняйте!
– Есть доставить труса и паникера, – угрюмо отозвался курсант, не отводя тяжелого взгляда от «своего». Потом так же угрюмо сказал: – Ну-ка, двигай, браток. – И взял винтовку наперевес.
Конечно, это был паникер. И трус. Это всем было ясно. Но мы смотрели на него и как на человека, который побывал там. На душе было тяжело и обидно. Пусть он с перепугу все преувеличил, наврал. Но истерзанный вид его говорил и о том, чего мы еще не знали и не могли представить себе. А он знал. Что-то там неладно, не так, как надо. И душа сама тянулась туда, ей не хотелось томиться неизвестностью.
– Что ты скажешь? – спросил я Колю, когда снова заняли свои окопы.
– Не бойся, я не побегу, – ответил Коля.
– Я совсем не об этом.
– А я об этом, – упрямо повторил Коля и в упор посмотрел на меня. Как бы продолжая разговор с самим собой, сказал: – Главное – стоять. Надо стоять потому, что мы отступаем, что отступать нам никак нельзя.
К ночи подул холодный ветер, разогнал тучи. С деревьев, что стояли у нас за спиной, срывал капли, разбрызгивал над окопами. Отвратительно холодные, они попадали за воротники шинелей и не давали согреться. На рассвете подморозило. Болели челюсти, потому что всю ночь нельзя было их разжать от холода. Когда принесли в котелках остывшие за дорогу макароны и к ним сухари, сухари трудно было разгрызть – так болели челюсти.
Всю ночь с нами провел отделенный, наш безбровый сержант. Его ячейка была рядом, и, когда стемнело, он перешел в наш окоп. Втроем все же не так холодно. Он долго рассказывал о своей жизни, не стесняясь нас, жаловался, как ему тяжело.
– На войне я тоже первый раз, – говорил он, – но мне тяжелей. Вы ребята образованные. Образованным легче.
Он говорил, говорил, потом притулился к нам и уснул. Перед рассветом его разбудил взводный. Лейтенант кричал сверху:
– Сержант! Почему в чужом окопе? Почему спите?
Отделенный вскочил на колени и, приложив ладонь к виску, доложил:
– Я не спешу, товарищ лейтенант!
– Я спрашиваю, почему спите? – кричал лейтенант.
– Я не спешу… Я не спешу, товарищ лейтенант, – стоя на коленях по стойке смирно, молол свое сержант.
– Тьфу ты черт! Одурел совсем. Да поднимись ты, голова!
– Слушаюсь, товарищ лейтенант. – А сам продолжал стоять на коленях с рукой у виска.
И жалко и смешно. Мы с Колей подняли обалделого спросонья сержанта и помогли ему выбраться из окопа.
Командиры ушли. Через несколько минут сержант вернулся и собрал отделение возле своего окопа, под березами. Он сказал, что скоро придут «катюши» и будут вести огонь с наших позиций. Мы должны соблюдать порядок – сидеть и не высовываться из окопов.
Неужели «катюши»? О них уже рассказывали легенды.
Да, по глухой, заросшей дороге подошли три машины. Обыкновенные грузовики, но с задранными над кабиной кузовами, вроде рельсов. Стали в рядок по опушке. Из кабин выскочили очень подтянутые и очень веселые люди.
– Привет юнкерам, – бросил кто-то из них в сторону окопов, откуда выглядывали курсантские головы.
Сначала один, за ним другой, потом все мы сбежались к машинам. Один из водителей бойко заговорил с нами. Вид у нас был понурый, смятый, лица серые от холода и бессонных ночей. Водитель толкнул в плечо одного, другого, подбадривая каждого соленой шуткой.
– Что это вы носы повесили? – говорил он. – А знаете, как немцы зовут нас? Не знаете? Подольские юнкера! Во как! Наложили им юнкера по самые некуда, чуть посмирней стали. Вот сейчас мы еще прибавим, гляди и пойдет дело…
Взводный какое-то время и сам прислушивался к разговору, но, вспомнив что-то, подобрался весь и скомандовал «по местам».
– Дай, начальник, поговорить, – сказал водитель, – не гони, успеешь.
Лейтенант пожал плечами, успокоился. Курсанты приставали к водителю с вопросами: что на фронте, где немец, верно ли, что «катюша» все сжигает начисто, и прочее и прочее.
Шоссе, по которому мы пришли сюда, – это прямая дорога на Варшаву. По ней и прет фашист к Москве. Перед нами стояли здесь московские ополченцы. Немец смял эти не очень хорошо подготовленные части и теперь идет на Малоярославец, чтобы оттуда ударить по Москве. Подольские курсанты, которых с первого дня немец окрестил подольскими юнкерами, стали у него на пути. Километров за пятнадцать отсюда уже вторые сутки сражаются наши первые батальоны.
Водитель рассказывал, шутил, подбадривал нас, и на душе у нас потеплело.
Раздалась команда «по местам». Мы рассыпались и затаились в своих окопах. Что-то зашипело, потом шипение перешло в гремучий треск, и нижняя часть рельсового полотна первой машины выбросила огненные хвосты. Затем огонь вырвался с верхней части вздыбленных рельсов, и оттуда начали срываться одна за другой длинные тяжелые чушки. Они были видны на лету, напоминая, как ни странно, стремительно летящих журавлей с вытянутыми вперед узкими головами. Чиркнули над деревьями и скрылись за лесом, в той стороне, куда смотрело черное рыльце нашего пулемета. По очереди отметавшись своими чушками, машины развернулись и быстро исчезли в глубине лесной дороги.
– Черт возьми! – возбужденно сказал Коля. Расстегнул зачем-то ремень, распахнул шинель и снова затянул ее ремнем. – Да, «катюши» – это вещь!
Взошло солнце. Лес заиграл осенними красками. Поодаль от окопов развели костерки. Сняли ранцы и по очереди стали греться, переобувать сапоги, сушить портянки.
Высоко в расчищенном утреннем небе проплыла «рама». Костры загасили. А через полчаса началась бомбежка. Первая фронтовая бомбежка. Сначала бомбы падали на ферме, где стоял наш штаб. Потом с изматывающим ноем и визгом бомбардировщики стали заходить над поляной. Чуть не срезая острые макушки елей, они вспарывали воздух над окопами, роняя на лету черные туши бомб. Жирными фонтанами выкидывалась выше деревьев земля, с хрустом падали обломанные березы и ели, воздух сочился сизым дымом, тошнотной вонью. В ушах стоял такой гром, будто все время катали огромные катки по железной крыше.