Василий Попков – Выставка (страница 3)
Внезапно в прихожей раздался резкий, требовательный звонок колокольчика.
– Кто бы это мог быть? – удивилась Анна Николаевна.
– Наверное, почтальон, – сказал Алексей Владимирович. – Жду ведомости из конторы.
Но через минуту в столовую вошла горничная, Дуняша, с небольшим конвертом в руках.
– Это вам, барин, – сказала она, обращаясь к Алексею Владимировичу. – С почты.
– Спасибо, Дуняша.
Отец взял конверт, посмотрел на почерк, и его лицо на мгновение просветлело.
– От Василия. Из Москвы.
Василий. Старший брат Миши. Студент Московского императорского университета. Он был кумиром Миши, живым воплощением того самого «большого мира» – мира знаний, свободы, споров о высоких материях. Его приезды домой, на каникулы, были для Миши настоящим праздником. Василий привозил с собой новые, странные идеи, говорил о «прогрессе», «свободе», «правах человека» – словах, которые в их доме звучали редко и всегда с некоторой опаской.
Алексей Владимирович вскрыл конверт перочинным ножом, развернул лист плотной бумаги и начал читать про себя. Миша и Анна Николаевна смотрели на него, заворожённые. Сначала лицо отца выражало обычную приятную сосредоточенность, но постепенно оно стало меняться. Брови слегка сдвинулись, губы плотно сжались. Он перечитывал некоторые строчки по два раза.
– Что пишет Василий? – не выдержала Анна Николаевна. – Здоров ли? На что жалуется?
– Жалуется… – Алексей Владимирович медленно опустил письмо на стол. – Но не на быт. Не на учёбу. Он пишет… он пишет о настроениях. В университете, в городе.
Он поднял взгляд на жену, и в его глазах была тревога, более серьёзная, чем та, что вызывали фабричные дела.
– Пишет, что в воздухе пахнет грозой. Что повсюду разговоры, споры. Что молодёжь недовольна. Что «устои», на которых держится Россия, дали трещину. Что всё шатко, всё зыбко. Пишет о каком-то… «всеобщем томлении духа».
Он произнёс эти слова тихо, почти шёпотом, как будто боялся, что их услышат за стенами дома.
– Что это значит, папа? – спросил Миша. – Какие устои? Почему они шаткие?
Алексей Владимирович посмотрел на сына долгим, задумчивым взглядом. Казалось, он решал, какую правду можно открыть тринадцатилетнему мальчику.
– Устои, Миша… это как фундамент у нашего дома. Мы его не видим, но он держит всё здание. Законы, власть государя, порядок… Всё, что делает жизнь предсказуемой. И если фундамент треснет… дом может рухнуть.
– Но наш дом не рухнет, правда? – с внезапной, детской тревогой в голосе спросил Миша.
Алексей Владимирович помолчал, глядя на пламя свечи, колеблющееся в стеклянном подсвечнике.
– Наш – надеюсь, что нет, – наконец сказал он. – Но бывают бури, которые валят и крепкие дубы. Василий… он чувствует, что такая буря собирается. Он там, в Москве, в самой гуще. А мы здесь, в Пушкино… нам кажется, что это нас не коснётся.
Он снова взял письмо и перечитал вслух один отрывок, самый, видимо, его поразивший:
«Дорогие родители, вы там, в своём тихом Пушкино, вероятно, не представляете себе, какой кипяток бурлит здесь. Университет – это лишь капля в море всеобщего недовольства. Говорят везде: в трактирах, на улицах, в мастерских. Говорят о войне, которая идёт так неудачно, о бестолковости чиновников, о тяготах народа. Читают заграничные брошюры, передают из рук в руки запрещённые стихи. Всё это когда-нибудь должно найти выход. Чувство такое, будто все мы сидим на бочке с порохом, а вокруг уже летают искры. Мне страшно и… интересно. Ибо я чувствую, что живу в эпоху великого перелома. Старое, ветхое, прогнившее должно рухнуть, чтобы дать дорогу новому. Простите, если мои слова покажутся вам резкими, но иного выхода я не вижу. Устои, по которым вы меня учили, шатки. И многие здесь думают, что их пора менять».
Когда он закончил читать, в столовой воцарилась полная тишина. Даже часы, казалось, перестали тикать. Слова «кипяток», «порох», «искры», «великий перелом» висели в воздухе, как призраки, нарушая уютную атмосферу их столовой. Они были чужими, опасными, не вязались с запахом борща и творожного пудинга.
– Господи, помилуй нас, грешных, – перекрестилась Анна Николаевна, побледнев. – Что он такое говорит… Порох… Перелом… Да он с ума сошёл от этих своих книг! Его же могут… могут арестовать за такие речи!
– Его не арестуют за письмо к родителям, – попытался успокоить её Алексей Владимирович, но в его голосе не было уверенности. – Но… он прав в одном. В воздухе что-то есть. И не только в Москве. И даже не только на фабрике. Это повсюду.
Он отодвинул тарелку с почти нетронутым борщом.
– Сегодня, когда я шёл домой, я видел, как у почтамта собралась кучка людей. Читали вслух какую-то листовку. Я не стал подходить, но слышал обрывки: «свобода», «земля», «воля»… Жандармы разогнали, конечно. Но семя упало в почву. И семя это – общая беда. И война эта проклятая с японцами… Все чувствуют, что мы проигрываем. А когда империя проигрывает войну – это конец иллюзиям о её силе.
Миша слушал, и ему стало страшно. Не так, как в темноте, а по-другому – огромный, незнакомый мир, о котором он почти ничего не знал, вдруг начал стучаться в дверь их дома. Он всегда думал, что жизнь – это учёба в реальном училище, летние каникулы в деревне у бабушки, игры с приятелями на окраине, книги Жюля Верна и запах отцовских чертежей. А оказалось, что где-то рядом существует другой мир, полный тревог, недовольства и разговоров о каком-то «порохе». И его собственный брат, умный, весёлый Василий, был частью того мира.
– Папа, – тихо спросил Миша, – а государь? Разве он не знает? Разве он не поможет?
Алексей Владимирович снова посмотрел на сына с той же странной, грустной задумчивостью.
– Государь… Государь далеко, Миша. В Петербурге. Его окружают люди, которые, возможно, говорят ему только то, что он хочет слышать. А может быть… может быть, он и правда не знает, как живёт его народ. Управлять такой огромной страной… это очень трудно.
Этот ответ не успокоил Мишу, а наоборот, породил новую тревогу. Получалось, что тот, кто должен был быть защитником и вершителем судьбы, либо не знал правды, либо не мог ничего изменить. Это было страшно и неприятно.
Ужин прошёл в невесёлом, подавленном молчании. Даже творожный пудинг, который Анна Николаевна ставила на стол с обычной своей улыбкой, на этот раз не вызвал радости. Все сидели, уйдя в свои мысли, и лишь изредка перебрасывались ничего не значащими фразами.
После ужина Миша вернулся в свою комнату. Он не стал зажигать лампу, а подошёл к окну. На улице было темно и пустынно. Только в окнах соседних домов тускло светились керосиновые лампы и свечи. Где-то далеко, на станции, пронзительно свистнул паровоз. Этот звук всегда казался ему романтичным, зовущим в дорогу. Но сейчас он прозвучал как-то тревожно, словно предупреждая об опасности.
Он смотрел на звёзды, на тёмный силуэт леса, на знакомые очертания родного Пушкино, и ему вдруг показалось, что всё это – не прочное, не вечное. Что это хрупкая скорлупка, а под ней бурлит что-то тёмное, непонятное и грозное. Слова отца о фабрике и слова брата из письма сливались воедино, создавая тревожный, диссонирующий аккорд.
«Шаткость устоев»…
Он не до конца понимал, что это значит, но чувствовал это кожей. Чувствовал в усталой озабоченности отца, в испуганных глазах матери, в дерзких, почти бунтарских строчках брата. Зима за окном была по-прежнему прекрасна и безмятежна. Снег искрился, воздух был чист и свеж. Но для Миши эта зима уже перестала быть «мирной». В ней, в самой её сердцевине, поселился холодный, тревожный вопрос: что будет дальше?
Он подошёл к письменному столу, достал из ящика чистую тетрадь в тёмно-синем кожаном переплёте – подарок от Василия на прошлый день рождения. До сих пор он не знал, для чего её использовать. Теперь он открыл её на первой странице, обмакнул перо в чернильницу и написал, старательно выводя буквы:
«Декабрь, 1904 год. Сегодня отец пришёл с фабрики очень усталый. Говорил, что рабочие ропщут из-за денег. А вечером пришло письмо от Василия из Москвы. Он пишет, что там все ждут какой-то бури и что устои шатки. Мама испугалась. И мне стало немного страшно. Кажется, наша последняя мирная зима подходит к концу…»
Он поставил точку, отложил перо и закрыл тетрадь. Он не знал, что это начало его дневника. Он не знал, что эта тетрадь переживёт его самого, войны и революции. Он не знал, что через сто двадцать лет другой мальчик, в другом времени, будет читать эти строчки, пытаясь понять его, Мишино, время, его страх и его надежды.
А снаружи, по-прежнему, падал тихий, безмятежный снег, укутывая Пушкино и всю Россию в обманчивый, хрустальный покой последней мирной зимы.
Глава 3 «Пламя и Пулемет»
Воздух в архиве был густым и неподвижным, словно его специально законсервировали вместе с документами. Он пах пылью, ветхостью и чем-то ещё – сладковатым запахом старой бумаги, смешанным с едва уловимым ароматом дерева и клея. Для Артёма это было физически тяжело. Ему казалось, что он дышит не кислородом, а самой историей, и его лёгкие, привыкшие к выхлопам машин и свежему подмосковному ветру, отчаянно сопротивлялись.
Экскурсия началась с общего введения. Анна Сергеевна, архивист, говорила ровным, профессиональным голосом о значении Первой русской революции, о её предпосылках и итогах. Она показывала какие-то схемы, графики, копии официальных документов за стеклом. Артём почти ничего не слышал. Он стоял в сторонке, прислонившись к прохладному стеллажу с папками, и смотрел в экран своего смартфона.