Василий Панфилов – Чужой среди своих 2 (страница 2)
Под самым потолком единственная лампочка, засиженная мухами. Длинный провод скручен узлом, от чего лампочка торчит несколько набекрень.
Напротив сколоченной из досок двери — огромный, некогда кожаный диван, занимающий, наверное, добрую треть комнаты. Сейчас он носит следы починки, но вообще, его легко представить где-нибудь в присутственном месте, времён этак Александра Второго, и восседающие на нём сановные, орденоносные задницы, ведущие важные, сановные разговоры о том, что мужики, они ж как дети, и рано… рано их освободили от благодетельного присмотра помещиков!
Слева, в углу, массивный, непростого происхождения письменный стол, испещрённый шрамированием, ожогами и чернильными татуировками. Напротив окна — кухонный, он же обеденный, самодельный, за которым сейчас готовит мама. А между диваном и письменным столом небольшая, плохо сложенная печь с обвалившейся штукатуркой, из-под которой проглядывают разносортные, и, кажется, откровенно самопальные кирпичи.
Справа от входа, почти в самом углу, низкая дверь, собранная из досок, щелястая и скрипучая. За дверью не то вторая комнатка времянки, не то кладовка, но вернее всего — по ситуации. Сейчас эта комнатушка служит мне спальней.
Окон там нет, зато есть вторая дверца, ведущая на улицу, и заставленная сейчас снаружи невообразимым старушечьим хламом, теснящимся между дверью и поленницей. Некогда вверху двери было крохотное окошко, но потом треснувшее стекло обильно закрасили зелёной краской, а чуть погодя заколотили снаружи расплющенной консервной банкой, на которой и сейчас можно разглядеть английские буквы.
Зевнув ещё раз, мотанул головой, прогоняя остатки сонливости, и, подхватив зубную щётку, порошок и полотенце, выскочил во двор.
— Дверь приоткрой! — донеслось мне вслед, и, угукнув, я развернулся на пятках, выполняя мамину просьбу.
Времянка, которую мы снимаем, стиснута между собственно хозяйским домом, сараями и соседским забором, глухим в этом месте. Узкий пятачок, выложенный камнем и битым кирпичом, заставлен, вдобавок, всяческим хламом, так что пройти с чем-то габаритным здесь не так-то просто, а солнце, кажется, и вовсе не заглядывает сюда, порукой чему жирный мох, выросший в щелях и кое-где на стенах.
В огороде, задрав к небу сухую старушечью задницу, обтянутую линялым, сильно вытертым платьем, возится хозяйка дома, перемещаясь на полусогнутых ревматичных ногах, обутых в старые калоши.
— Доброе утро, баб Нюр! — проскакивая мимо, громко здороваюсь с ней.
— Да чтоб тебя! — взрывается та вместо ответного приветствия, — Оглашенный! Кто ж так к людя́м с заду подкрадывается! Как же тебя родители, ирода, воспитывают…
Сморщенное черносливное лицо, с торчащими кое-где волосатыми родинками и бородавками, полно праведного гнева. Впрочем, она всегда такая… и нет, собственно, никакой разницы — как именно я буду здороваться, и буду ли вообще. Смолоду склочный характер, наложенный на возраст, это, знаете ли, не мёд…
Делаю покаянный вид, киваю… и разумеется, не пытаюсь остановиться, чтобы бабка выплеснула на меня словесные помои с полным для себя удовольствием и комфортом. Опять-таки — никакой разницы. Проверено, да и соседи поделились…
Собственно, это одна из причин, почему мы вообще смогли снять жильё в такой близости от Москвы. Желающих жить с такой склочницей мало, да и те, как правило, быстро съезжают, зарекаясь когда-нибудь ещё… И вот что-то подсказывает мне, что скоро съедем и мы, причём — в любом случае!
Чищу зубы под рукомойником, краем уха выслушивая плохо связанные фразы, полные яда и неудавшейся жизни.
— … воды сколько на себя тратят! Ишь…
… и плевать ей, что воду эту я сам вчера и натаскал, и что стекает она в ведро, которое потом буду выплёскивать либо я сам, либо, что менее вероятно, кто-нибудь из моих родителей.
Потом, растеревшись полотенцем и оставив его на рукомойнике, посещаю кабинет задумчивости, старясь дышать через раз, чтобы не проглотить одну из жирных зелёных мух. Но хотя бы чисто… насколько это вообще возможно для подобного заведения.
… уж по сравнению с общественным — так уж точно!
— Да что ж это такое! — взрывается бабка праведным гневом, видя, как я после туалета мою руки, — Ишь…
Вслед мне несётся поток разнообразной брани, пожеланий и проклятий.
— Калоша старая… — говорю в сердцах, заходя во времянку и борясь с желанием хлопнуть дверью, — Как ни сделай, а всё ей не так!
— Не надо так говорить, — хмурится мать, — Старый человек…
Подавив желание закатить глаза, слушаю нотацию, но впрочем, мама не перебарщивает с нравоучениями, и, сказав обязательное о «старом человеке» и о том, что надо быть более терпимым к людям, заканчивает тем, что с жильём вообще плохо, а нам, да тем более почти в Москве, совсем сложно! Вздыхаю покаянно, и на этом всё заканчивается.
— Минут десять ещё, — говорит мама, услышав бурчание в моём животе, — Чуть-чуть потерпи, ладно?
— Угум… — удалюсь к себе в комнатушку, и, раз уж есть время, делаю разминку, что в такой тесноте совсем непросто.
К завтраку подошёл отец, успевший ещё затемно сбегать на станцию, чтобы встретиться там со старым товарищем. Судя по озабоченному виду и горизонтальной морщине над переносицей, всё не так-то просто…
Ел он медленно, постоянно о чём-то задумываясь и хмурясь ещё сильней, хмыкая и прикусывая губу. Если бы не мама, постоянно тормошащая его со всякими пустяками, он бы, наверное, вовсе завис.
Потихонечку отец отживел и начал нормально есть, разговорившись с супругой. Как это бывает у людей, давно живущих вместе и понимающих друг друга даже не с полуслова, а с полувзгляда, речь их полна многозначительного хмыканья, вздёрнутых бровей, междометий и оборванных в самом начале фраз.
Они друг друга понимают прекрасно, а мне, кроме слов «лимиты» и «прописка», мало что понятно. Спрашивать, впрочем, не ко времени, да и не факт, что ответят. Ситуация с еврейством, старательно скрываемым от собственного сына, много говорит об их характере…
Впрочем, скоро мне стало ясно, что речь идёт если не о прямой реабилитации отца, то как минимум, о возможности устроиться на работу в ближнем Подмосковье, пока идёт рассмотрение дела. Москва, да и Подмосковье в целом, режимная зона, но вроде как, есть возможность обойти сложности, обратившись в какую-то Комиссию, или (здесь я не разобрал толком) к кому-то в Комиссии.
Суеверно постучав по столу, мама добавила несколько слов на идише, и почти тут же, легко подхватившись из-за стола, выскочила во двор на какой-то шум.
— К обеду участковый подойдёт, — вернувшись, сообщила она, — по поводу временной прописки, и вообще…
— Да чтоб его… — беспомощно сказал отец, из которого будто вынули стержень, и я понял, что ситуация более серьёзная, чем мне представлялось. Не знаю, какие неприятности могут быть от участкового, но родителям, многоопытным ссыльным, видней…
— Пойду пройдусь, — сообщаю родителям, которым, очевидно, нужно обсудить непростую тему, и, закрывая дверь, успеваю заметить, как мама, благодарно кивнув мне, успокаивающе гладит супруга по плечу.
— Ой вэй… — выдыхаю одними губами и сутулюсь, борясь с желанием до крови оббить кулаки о стенку сарая. Оглянувшись, не видит ли кто, вытаскиваю из тайника в поленнице початую пачку папирос и спички, и иду прочь со двора.
Быстро, быстро… ещё быстрее! Вскоре я срываюсь на бег и бегу, задыхаясь, через деревню, сопровождаемый лаем собак, перепрыгивая через канавы, невесть зачем прокопанные строителями и уже начавшие заполняться водой, огибая кучи строительного мусора и оскальзываясь на пластах земли, вывернутых строительной гусеничной техникой.
Добежав до шоссе, я, забыв о папиросах, долго стоял, задыхаясь не то от нехватки воздуха, а не то от избытка ярости. Почему⁈
Почему нас всегда — сложно⁈ Почему наше государство устроено так, что всегда, как бы оно ни называлось, его ̶г̶р̶а̶ж̶д̶а̶н̶а̶м̶ подданным нужно всегда с чем-то бороться, преодолевать и доказывать⁈
Не гореть ради высоких, но чужих целей… Не быть винтиком, не быть щепкой или смазкой для механизма Истории, а просто — жить!
— А потом, блять, удивляются… — криво усмехнулся я, вспоминая наконец о папиросах и закуривая, — почему Зворыкин и Сикорский — в Америке? Почему Хавкин и Мечников — во Франции и Англии, но, сука, не в России, как бы она не называлась!
— Да блять… — затянувшись, усмехаюсь, провожая взглядом бедно одетую женщину, ведущую по обочине шоссе деревенское стадо с прутиком в руках, — любой патриотизм сломается о такую действительность! С хрустом! Через колено!
Стоя у обочины шоссе, я курил одну папиросу за другой, и опомнился, только почувствовав тягостное ощущение в лёгких и горечь на языке. Мимо, с рокотом пронзая летний воздух, проносятся грузовики, редкие автобусы и совсем уж редкие легковые автомобили.
— Да чтоб тебя… — бормочу с досадой, глядя на оставшиеся в пачке папиросы, и, хмыкнув, решительно сжимаю кулак, сминая их в труху.
— Всё равно бросить хотел, — выдыхаю, чувствуя какое-то облегчение, и, чуть помедлив, выкидываю пачку в кусты, заваленные строительным мусором и припудренные старательно измятыми клочками газет. Игривый ветерок подхватил несколько таких обрывков, и они закружились причудливыми бабочками, так что я поспешил отойти подальше.