18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Василий Панфилов – Чужой среди своих 2 (страница 11)

18

Потом, разумеется, были чистки, репрессии и война, и наверное, обновлённое МГБ, а позже и КГБ, стало иным, но вот кардинально ли? В своей основе, это всё та же Химера, нежизнеспособная в нормальных условиях…

— Да и люди там всё те же, — произношу я вслух, пытаясь поймать ускользающую мысль, но, покосившись на родителей, замолкаю.

Руководство КГБ, по большому счёту, выходцы из тех времён — не самые лучшие, не самые образованные, не самые умные…

… а просто — выжившие! Это люди, пережившие Большую Чистку, колебавшиеся вместе с Линией Партии, и поднаторевшие более всего не в оперативной работе, а в очень специфических аппаратных играх.

Бюрократы, верные прежде всего не идее Социализма, а системе НКВД, в которой они выросли. Люди, для которых важнее кастовость и идеология, и только потом — профессионализм.

Позже, даже я это знаю, они были разбавлены «комсомольцами» Шелепина[iv], но сейчас, если верить газетам, читая между строк, начался закат его карьеры. Зная, куда и как смотреть, понять не сложно…

— Н-да… получается, что на место сталинских волкодавов пришли бюрократы, — констатирую я, машинально расчёсывая место укуса под локтем.

— Хотя какого чёрта? — озадачиваюсь, отгоняя комаров, — С какого это дьявола они — волкодавы⁉ А… «В августе сорок четвёртого»[v] в голове вылезло, точно! Но сколько, на самом деле, реальных оперативников в Органах? Один процент? Два? А остальные — не волкодавы, не оперативники, а палачи!

— В лучшем, хм… — покосившись на родителей, я замолк, хотя говорил едва ли не шёпотом.

' — В лучшем случае они — бюрократы, поставившие репрессии на поток, по принципу «Лес рубят, щепки летят», и даже если они лично никого не пытали, то назвать их профессионалами можно только с натяжкой'

В голову пришла странная мысль, что, наверное, работники прокуратуры или милиции, как следователи и оперативники, дадут сто очков форы сотрудникам КГБ! Они, в массе своей, руководствуются Законом и Процессуальным Кодексом… в отличии от…

Поворачивая эту мысль так и этак, я не нахожу в ней каких-то противоречий. Действительно, КГБ, как бы оно ни называлось, всегда стояло и стоит НАД Законом.

Наверное, какие-то внутренние нормативные акты ограничивают их работу, но в целом, действия сотрудников так или иначе нарушают Закон. В этом сила спецслужб, и в этом же — их слабость.

Чувствуя, что мне нужно проговорить это вслух, я встал…

… ну и заодно, чтоб два раза не ходить, вон он, туалет. Главное — не провалиться…

— На смену старой… хм, гвардии, — рассуждаю я, расстёгивая штаны и прицеливаясь, — пришли сперва бюрократы из ВЛКСМ, а теперь, получается, вместе с Шелепиным их выдавливают из органов, меняя… А собственно, на кого⁈

— Впрочем, не важно… — застёгиваю ширинку, и, прикрыв за собой дверцу, иду к умывальнику, — Выходит так, что у них там сейчас период Междуцарствия, а значит, можно надеяться на некоторую пробуксовку…

… и все свои соображения, сжав в несколько предложений, я озвучиваю родителям.

— … а ещё, слышал в Посёлке такую байку от дяди Миши, — продолжаю, напрягая память и актёрские способности, — что раньше, ещё до войны, если человек, заметив какие-то нехорошие признаки со стороны органов, просто переезжал, его как бы теряли из виду.

— Понятно, — тут же поправляюсь я, — если дела мало-мальски серьёзные, то фигурантов искали хоть на краю света, а вот ради мелких пескариков напрягать весь аппарат не имело, да наверное, и не имеет смысла.

Отец, выслушав меня, замер и некоторое время сидел молча, и кажется даже, не дыша. Затем он медленно кивнул, быстро, и как-то по-новому, глянул на меня.

— Не знаю, как сейчас… — пожимаю плечами, действительно, имея очень мало понимания, но зато знакомый с таким понятием, как «мозговой штурм» и привыкший на квизах накидывать в команду любую информацию, какая может оказаться хоть сколько-нибудь близкой к теме.

— Я тоже, — чуть усмехнувшись, негромко отозвался отец, и совсем тихо добавил:

— Вырос…

Несмотря время к полуночи, сна у нас ни в одном глазу, и спать никто не идёт. Какой уж тут, к чёрту, сон…

Озябнув, я вернулся в дом за рубашкой, оставив родителей тихо разговаривать на крыльце.

Давно заброшенный, с нечастыми и неаккуратными постояльцами, дом пахнет сырость, мышами, трухой и всем тем нежилым, что невозможно описать словами, но что явственно понимается, стоит только зайти внутрь и вдохнуть неизменно затхлый воздух. Открыты окна или закрыты — неважно, в брошенном доме воздух будто пропитан плесенью и трухой, легким запахом гниения.

Тронув зачем-то пальцем отсыревшую, осыпающуюся побелку со стен, я снял рубашку со спинки кровати и накинул её на плечи. Глянув на старую икону, оставленную в красном углу, на керосиновую лампу девятнадцатого века, на угольный утюг, усмехнулся невольно и пробежал глазами по старым вещам, оставленными хозяевами без всякой жалости.

Полвека спустя все эти иконы и утюги, оставленные в сарае прялки и колыбель, доставшиеся от прадедов кованые топоры и прочий скарб назовут антиквариатом…

— А сколько это будет стоить, даже подумать страшно, — пробормотал я, выкидывая из головы виденья того, как я катаюсь по деревням и собираю брошенное имущество, а потом — жду…

— Бр-р… — я помотал головой, — ужас! Вот что жадность-то с людьми делает… Ведь готов был, пусть даже несколько секунд, ждать возможности разбогатеть под старость лет!

— … вот оно что, — услышал я ещё из комнат, негромкий голос отца, — распустил я вас? Да-а… однако! Я и внимания не обратил — думал, оделась ты как-то не так, или Мишка с соседкой недостаточно вежливо поздоровался, а оно вот так? Дела…

Я вышел наконец во двор, и, подтащив поближе низенькую лавочку, уселся напротив родителей.

— А ты, значит, один против толпы? — отец внимательно смотрит на меня, — Не испугался?

— Сперва да, — мне почему-то неловко, — в самом начале. А потом, когда тот, с багровой мордой, маму в лицо пятернёй, я озверел, да так…

Пожимаю плечами, не желая продолжать, и отец не стал настаивать. Так только… закаменел на какое-то время, да полыхнуло беспомощностью, какая бывает и у сильных мужчин.

Он закурил, молча глядя в сторону, а мама гладила руку супруга и что-то шептала то на идише, то на русском. Сильно не сразу, две папиросы спустя, она отшептала его, и отец, усмехнувшись горько и поведя плечами, отживел, перестав походить на собственный бетонный памятник.

— Да уж… — ещё раз усмехнулся он, туша папиросу о дно старой, ещё лендлизовской консервной банки, найденной нами на кухне, — дела!

Неспешно, очень въедливо, отец начал ворошить события, останавливаясь иногда на деталях, которые мне казались откровенно второстепенными. Время от времени он поднимал руку, останавливая меня и обдумывая услышанное, а иногда отматывал разговор на несколько минут назад, снова и снова проговаривая одно и то же.

Довольно-таки раздражающая манера… и хотя я понимаю, что отец, с его опытом войны, лагерей, ссылок и общения с представителями соответствующих органов, понимает эту ситуацию много глубже, чем я могу представить, но менее раздражающей она от этого не становилась!

— Потерпи, ладно? — будто услышав, попросил меня отец, — Я потом, если захочешь, объясню всё.

Угукнув, киваю, и, обхватив колени руками, снова и снова рассказываю одно и то же, или же, напрягая память, пытаюсь вспомнить какую-нибудь деталь, малозначительную для меня в тот момент. Получается… да так себе, через раз в лучшем случае, но отец не сдаётся, собирая из этих кусочков информации какое-то подобие паззла.

— Та-ак… — подытоживает отец, вставая и потягиваясь с хрустом, — а поставлю я чайник!

Ничего не говоря, он прошёл в летнюю кухню, и несколько минут спустя мы в полном молчании пили чай, и тишина нарушалась лишь треском цикад и ором каких-то ночных птах. Да чуть погодя, где-то на другом конце деревни, послышался звук работающей техники, но и он вскоре замолк.

Допив чай, отец вытряхнув заварку к забору и некоторое время сидел, ссутулившись и напряжённо о чём-то размышляя. Наконец, с явной неохотой встав, он сообщил нам:

— На станцию пойду, о транспорте договорюсь. Да, и телеграмму…

Пояснять он ничего не стал, да в общем-то, и не нужно… Менее чем через минуту фигура отца затерялась в ночи, и я, медленно закрыв калитку, вернулся в дом. Ждать…

— Не гавкай, псина… — шёпотом говорю я и присаживаюсь на корточки, — Не гавкай, псина бестолковая… кому говорю! Ну, ну… всё, признала?

— Да-да-да… — не вставая, чешу лохматую холку, попутно вытаскивая репьи, а потом, когда разнеженная, непривычная к ласке, собаченция плюхнулась на спину, наглаживаю живот, — хороший собакен, хороший…

— Ну всё, всё… — встав, последний раз треплю псину по холке и озираюсь по сторонам. Деревенская улица освещена только тускло мерцающими звёздами и тонким полумесяцем, наполовину скрытым облаками. Фонари в деревне есть, но все они в центре, ближе к сельсовету, или как он там называется… А здесь — только месяц, звёзды, да где-то, в десятке домов позади, кто-то из сельчан забыл выключить лампочку перед крыльцом.

Никаких гуляний молодёжи под гармошку и без, как это показывается в фильмах, нет, если не считать за таковое ночной собачий перебрёх.

— Да-да… всё, иди… — наклонившись, рукой пихаю собаченцию по направлению к родным воротам, и иду дальше уже без опаски. Это места знакомые, нахоженные, с наглаженными собаками, которые успели меня обгавкать, а потом и обнюхать, днём раньше.