Василий Панфилов – Без Отечества… (страница 8)
Завздыхали, совместными усилиями привели ютландца в чувство, помогли ему одеться и сунули в руки фляжку с чем-то горючим и вкусно пахнущим, к которой Ганс и присосался, как к материнской груди. Вскоре он заулыбался, слегка порозовел и явно опьянел. Ну да много ли надо после такой потери крови?!
Мне тоже хочется вот нажраться и не думать ни о чём… Но пересилив себя, занялся разбором вещей, которых осталось удручающе мало.
– Трассирующими, сволочи, лупили, не иначе, – бурчу я, перебирая книги и рубахи, пришедшие в полную негодность. Мало того, что продырявлено, да ещё и будто обожжено!
Заодно, подобрав с пола пули и отряхнув, кидаю их себе в кисет, на память. Две от трёхлинейки, каким-то чудом не пробившие мой импровизированный щит, «Арисака», «Винчестер» и «Маузер» по одной. Сохраню, если получится, и что-то мне подсказывает, что с моим везением сувениров такого рода у меня может накопиться ох как много!
Перекладываю одежду, разглядывая дырки и морщась с всё сильней. Если пуля прилетает в одежду, сложенную стопочкой, штопать там… много.
– Да какого чёрта… – обозлился я, – бегать с дырявым хламом под пулями!
Решительно отделяю продырявленную одежду и попорченные книги, более всего расстраиваясь именно последнему. С собой у меня учебники, как некий символ моего студенчества и нежелание тратить время впустую, и не то чтобы очень ценные, но всё ж таки далеко не дешёвые томики из последней букинистической партии, которую не удалось удачно пристроить.
Ну и разумеется – относительно недорогой хлам, призванный отвлекать таможенников и не копаться слишком уж тщательно в моём багаже. Впрочем, все эти Венеры, Психеи и Ганеши вполне ликвидны, так что…
– … оставляю, – откладываю Ганеша и беру в руку маленькую Венеру, с округлой бронзовой задницей, повреждённой пулей, но всё-таки оставляю. По крайней мере, пока…
Пока я перебираю вещи, датчане, с вялым интересом поглядывая в мою сторону, устроились как могли удобно, и завели разговоры о недавнем, щедро мешая их с политикой, географией и ругательствами.
На свет Божий появился табак и алкоголь в немалых количествах, да и не только они, отчего я почувствовал некоторое облегчение, ибо чемоданный мой одиотизм не оказался чем-то из ряда вон! Никто не бросил свои пожитки, будто то матросский деревянный сундучок, чемодан или мешок с широкой лямкой через плечо.
«– Жадность и глупость интернациональны» – констатировал я, язвя самоё себя, увидев такие матросские ценности, как дешёвый картофельный алкоголь в товарных количествах, остро нуждающиеся в починке запасные ботинки и сапоги, грязное нижнее бельё, с полпуда мёрзлых яблок, мелких и кислых даже на вид, и купленный по дешёвке домотканый половичок. Утешить себя идиотизмом матросни, впрочем, не слишком-то удалось…
– Всё… – констатирую я результаты своих трудов, отряхивая руки и с немалым трудом вставая с корточек. Чемодан на выброс, а от всего немалого багажа остался только саквояж, не самый большой узел с бельём, куда я завернул и ликвидные статуэтки, да туго перевязанная бечевой стопка книг, доходящая мне до середины бедра.
Расположившись кто где, в ожидании ночи ведём беседу ни о чём. Все слишком устали, отчего разговор выходит обрывистый, с перескоком с темы на тему. Ругают датского премьера, русского царя и всю Великокняжескую свору, финских политиков, большевиков и…
– … не европейцы, – качает головой Густав, сосредоточенно набивая трубку. Он вздыхает и старательно огибает меня взглядом, что значит – не хочет обидеть, но считает своим долгом донести горькую правду, или вернее – то, что он считает правдой.
– Русские… – он затягивается и выпускает клуб дыма, – по своей сути азиаты. Не обижайся!
Он выставляет вперёд руки.
– Я не о… – защёлкав пальцами, Густав секунд тридцать подбирает слова, – Не о крови! Душа, понимаешь?
Киваю, что дескать, понимаю… и зеваю украдкой. Сколько раз я слушал это, даже приблизительно сосчитать не могу! Тогда ещё, в двадцать первом веке…
… и вот сейчас.
– … народ, который любит кнут и не свергает тиранов, азиатский по своей сути, – разглагольствует он, – Не все! Я же вижу, что ты… ну, европеец по духу, да и наверное, по крови?
Киваю… а чего спорить? Приводить контраргументы и рассказывать, что демократия в Европе, изобретение не такое уж давнее, и что в Российской Империи восставших крестьян усмиряли пушками, и что таких случаев было не десятки и даже не сотни, а тысячи…
… бессмысленно. Да и отчасти он прав… Отчасти! Здесь и сейчас «азиатчина» это синоним тьмы, невежества и отсталости. Вспомнить если, сколько в России грамотных, вспомнить «железный занавес», придуманный отнюдь не большевиками, «ловушку нищеты» и прочее, что перечислять можно бесконечно долго, то выходит, что… не так уж он и не прав[8]!
… но всё равно обидно.
Коротаем время, беседуя о разных разностях, едим мёрзлые яблоки и курим. Пить, кроме картофельной выпивки, решительно нечего.
Хотя вокруг много грязно-ржавых луж, терпим. Народ собрался бывалый и понимающий, что от такой воды ты может и не станешь козлёночком, но животом будешь маяться очень и очень всерьёз! Но не сказать, что мы так уж сильно мучаемся от жажды, погода очень сырая и влажность, по ощущениям, процентов этак под девяносто.
Ганса лихорадит. Меня не так чтобы сильно… но потряхивает. Простыл, и кажется – всерьёз. Всё никак не могу согреться, хотя одет достаточно тепло. В попытках не замёрзнуть окончательно, много хожу, делаю короткие частые разминки да провожу бой с тенью, неизменно выигрывая у последней.
Всё время поглядываем на часы и в окошки, когда же стемнеет… С наступлением сумерек все начали нетерпеливо поглядывать на Густава, но тот, хотя и тяготится вниманием, пытается балагурить и делать вид, что ничего не понимает и не замечает. Наконец, где-то через час, он выкурил трубку и выскользнул в темноту, отказавшись от моей помощи.
– … вернусь, и в баню, – негромко говорит Олаф, просто чтобы говорить что-то.
– Да, – вяло улыбается Ганс, пытаясь держаться бодрячком, – я тоже.
– Угум…
Говорим вовсе уж ни о чём, тяготясь тишиной и постоянно замолкая, вслушиваясь в темноту. Порт не спит никогда, да и на складе что-то шуршит, капает и лязгает, не переставая. Нервы на пределе…
– Всё чисто, – коротко сообщает возникший из тьмы Густав, устало падая задом на половичок и подвигая сидящего на нём Свена. Подрагивающими руками он достал трубку и начал набивать, – Нас…
Затяжка.
– … ищут, – сообщил он, и взгляды датчан скрестились на мне, но этим дело и ограничилось. Все прекрасно помнят, что нас тогда начали убивать…
– Всё, – докурив, Густав выколотил трубку и бережно спрятал её, – пора.
– Ты как? – поинтересовались мы с ним одновременно у Ганса.
– Дойду, – слабо улыбнулся тот, – не родился ещё тот стрелок, который меня убьёт.
Подхватили вещи и пошли за контрабандистом кружными путями, то и дело прижимаясь к стенами и замирая, приседая за штабелями досок, а то и возвращаясь назад. Кружили этак долго, и у меня от усталости начали на ходу закрываться глаза.
Но вот оно, обшарпанное судёнышко под флагом Аргентины, трап…
… а далее всё обыденно. Никакой стрельбы, бондианы и прочего, чего подсознательно ожидалось. Был матросский кубрик со спертым, сырым и изрядно вонючим воздухом, брошенные под койки вещи и елё тёплые, вялые струи душа, а потом – чистое, застиранное, многажды штопанное бельё не по размеру, сладкий некрепкий кофе с галетами, и сон…
… и никому до нас не было дела. Утром мы снялись с якоря и вышли в море.
Глава 3 Принцесса Грёза, агент реакции и петушок на палочке
– Ряба?
… и я наконец-то понял, что это сон, и что убитый мной Севка Марченко мне только снится, но…
… легче от этого не стало. Снова и снова, в разных вариациях – кожаный плащ, перерезанное горло…
– … такая, скажу тебе, девка! Огонь! – слышу на грани сна и яви, усилием воли просыпаюсь, но встаю с узкой койки не сразу, пытаясь сперва собраться воедино, из тысяч и тысяч кусочков паззла, рассыпанных между сном и явью. Чувствую себя препаршиво, и это тот самый случай, когда физическое состояние полностью гармонирует с душевным.
«– Не весь собрался, – мелькает на грани полусна, – какие-то кусочки меня остались там…»
А потом я просыпаюсь окончательно, и сон быстро выветривается из памяти. Остаётся только высокая фигура в кожаном плаще, перерезанное горло и…
«– Ряба?»
Севка… мы не то чтобы дружили, но всё ж таки почти приятельствовали, а потом наши пути разошлись, но при нечастых встречах общались вполне приязненно. Притом, что оба мы придерживались левых взглядов, вышло так, как вышло. Я – умеренно-левый, а Севка… не уверен, что он был таким уж радикалом, скорее тот же выверт Судьбы, что и у меня.
До сих пор вспоминаю тот чёртов броневик и пулемётную очередь, прорезавшую студентов, собравшихся возле Университета. Пролившаяся кровь моих товарищей поставила точку на нежелании участвовать в Революции каким бы то ни было образом, и я, до того даже не думавший брать в руки винтовку, пошёл по кровавым следам и убивал, убивал…
Очень может быть, что у Севки был свой броневик, приведший его к революционным матросам Гельсингфорса, и что он (скорее всего!) был искренен в своём порыве прекратить чинимое матроснёй. Но нас уже убивали…