Василий Оглоблин – Чаруса (роман) (страница 8)
– Подпиши, Спиридон Епифанович вот тут, тут, тут и тут, ткнул пальцем в конец каждой исписанной страницы.
Спирька подписал.
– Да, – убирая листы в портфель и ни к кому не обращаясь, пророкотал густым басом начальник, – знал я Степана Селезнева. Хорошо знал. Дружили. Большой души был человек и коммунист преданный, и Елену Николаевну знал и мальца ихнего. Забыл, как зовут.
– Саша, – подсказал Спирька, – Санька.
– Да, да, Саша, ак они тут поживают без отца?
– А живут, – ответил Савоська. – Куды денешься? Елена Николаевна учительствует, малый тоже учит неграмотных в школе ликбеза. Востер, говорят, малый, весь в отца. Хлеб у кулаков ищет, в газетенку районную пописывает. Востер, востер.
Елена-то Николаевна, – продолжал начальник, – красавицей была на все Черемухово, чего греха таить, и я заглядывался, и я Степану завидовал. Замуж не вышла еще?
– Куды там, – ответил Савоська, – живет одна, бобылкой и подступу никому нет. Гордая и неприступная.
– Знаю, любила она Степана. Да и было за что. Человек был Селезнев. И правильно, дед Савоська, женщина она гордая, цену себе знает. Это не ваша Манька-солдатка.
– А чо ей, Маньке, покедова молода, живи. Однова живем.
– Посиделочки все устраивает, мужичков самогонкой приманивает?
– А устраивает и посиделочки. Кожную ночь до вторых петухов дым коромыслом, песенки да пляски.
– Веселая бабенка. А к Елене Николаевне надо бы было заскочить, повидаться, да некогда, к тому же ночь глухая, неудобно беспокоить. Ладно отогрелись, орлы?
– Отогрелись.
– Поехали. Брать.
И грузно встал из-за стола.
По селу вразнобой и по-ночному всполошливо загорланили третьи петухи. Спирьке было муторно, словно его тянуло рвать и к горлу подступала блевотина.
Глава V
Выкарабкавшись из глубокого сугроба, Епифан, дико ругаясь, на четвереньках выполз на берег, огляделся затравленным зверем вокруг себя, хотел было бежать к избушке бобылки, но вспомнив о тяжелых кулаках Кешки Дымова, передумал: голова своя, не чужая и не сноп ржаной, чтобы молотить ее и так в ней гудит медным гудом.
– Ну, Кешка, погоди, – с яростью выдавливал из себя Епифан лающие слова угрозы, – бог даст расквитаюсь и с тобой, Епифан Зозулин должником отродясь ни у кого не был. Попадешься и ты в темном заулочке, гад…
Ворвавшись в дом, Епифан очумело постоял посредине просторной избы, осовелыми глазами шаря по заугольям, заметил в кути побелевшую как первый снег Марию, дико заорал.
– Ограбили! Обобрали до нитки! Все, все супротив меня, и Спирька, и ты, стерва старая, и Кешка Дымов. Нате, рвите мою душу!
Мария онемела от страха, только и выговорила непослушными занемевшими губами.
– Епифанушка, родимый мой, остепенись…
– Сс-те-пе-нись! Кляча изъезженная. Чо не орала благим матом, когда пашеничку выгребали из ям, пошто волосы на себе не рвала? Пошто людей не звала на помощь, караул не кричала?
Мария заготовила опару, собралась ставить квашню и сеяла в это время муку. Сито из ее рук выпало, всю затрясло как в приступе малярии.
– Середь бела дня грабили, а ты молчала в тряпичку? У, постылая!
Епифан взмахом кулака смахнул со стола сито, словно сдунул, оно, рассеивая по полу муку, покатилось по избе и, сделав круг, легло у его ног, он остервенело пнул его под потолок.
– Мучица-то последняя, завтра зубы клади на полку, волком вой, Христа ради проси под подоконьем…
Заметив висевшую на костыле, вбитом в стену ременную нагайку, Епифан сорвал ее и стал исступленно наотмашь хлестать Марию по протянутым к нему с мольбою рукам, лицу, спине. Мария вертелась как заведенный волчок.
– Епифанушка, родимый, смилуйся, пожалей, ить я ни в чем не виновата, али на тебе креста нет.
–Молчи! Убью!
Мария, давно привыкшая к мужниным потасовкам за любую малую провинность и без провинности, не кричала, не выла в голос, не звала на помощь соседей, она до крови кусала губы, намертво стискивала зубы и не проронив ни звука, плясала под хлесткими ударами плети, загораживая руками глаза.
Бросив плеть, Епифан наотмашь ударил Марию по лицу, она, тяжело охнув, улетела в дальний угол избы, поползла на четвереньках как раздавленный червяк в горницу, под широкую кровать, оставляя за собой кровавый след.
– Всех порешу! И Спирьку и тебя, потатчицу!
В это время во дворе заливисто залаял Волчок, раздался громкий, требовательный стук сначала в ворота, потом в ставню. Епифан застыл в оцепенении посредине избы, впервые увидев рассыпанную по всему полу муку, сломанное сито под порогом, нагайку. Он смотрел на все это отупело и бессмысленно налитыми кровью глазами. Прохрипел.
– С обыском? Брать у меня нечего окромя души. Берите, гады!
В ставню колотили все настойчивее и сильнее.
– Марья, поди открой.
Мария не издала ни звука.
Тогда Епифан, пошатываясь и тяжело топая, пошел открывать калитку поздним ночным гостям. Когда увидел высокого тучного человека с наганом в руке и троих, идущих за ним с винтовками, сразу обмяк. Хмель как рукой сняло.
– Заходите, гостеньки незваные.
Трое с винтовками остались у дверей, начальник прошел, перешагивая через рассыпанную муку, в передний угол, сел за стол.
– Присаживайся, Зозулин, на лавочку. Потолкуем.
Епифан сел. Опустил руки. Чувствовал, как задрожали коленки. мелькнула мысль: "Это – конец".
– Что же это мучку-то по всей избе сеяли? Лишняя?
Епифан молчал.
– Жена где?
– Марья, выйди. Спит, поди, в горнице.
Мария не подала ни звука.
– Бил?
Епифан не ответил.
– Ладно. Положи сюда, – начальник постучал пальцем по столу, – Епифан Зозулин, все имеющееся у тебя оружие.
– Откуда у меня оружие? – вскинул голову Епифан.
– Положи сюда. Лучше будет. И не вздумай шалости шалить.
Епифан было вскочил, но снова сел на табуретку, уронил руки.
– Берите сами, если найдете.
– Семушкин! Принеси обрез.
– Есть!
– Я сам! – встрепенулся зозулин.
– Сидеть, Зозулин! Сидеть!
Услышав в избе громкие голоса, Мария выползла из-под кровати, тенью проскользнула мимо мужа и застыла, окаменела в кути, скрестив руки на высокой груди. Была она еще совсем не изъезженной клячей и старой стервой, а молодой статной женщиной лет тридцати пяти, с густыми смолистыми волосами, большими голубыми глазами, подернутыми ранней печалью и никому не высказанной женской тоской и болью. Была Мария по-видимому из той семижильной породы русских сибирских женщин, которая и "коня на скаку остановит, в горящую избу войдет". Следы былой красоты не угасли в ней, а только привяли, чуть пожухли. ее недавнем женском величии и красоте говорило еще все: и пышные густые волосы, причесанные гладко с пробором посредине и уложенные высоким клубком на затылке, и стройные точеные ноги, и пышная высокая грудь. Во всем ее облике чувствовалась какая-то добрая притягательная сила, а голубые глаза смотрели на мир с ласковой доверительной теплотой. Такие сильные душой, открытые и добрые женщины попадаются у нас на Руси, как правило, либо горьким пьяницам, либо деспотам, но несут свою ношу, порой невыносимую, покорно и безропотно ("от судьбы не уйдешь, так, видно, на роду написано").
Теперь Мария глядела на мужа с искренним участием и состраданием, хотя все ее тело жгло от ударов нагайки, словно ее только что голую острекали крапивой, в голове гудело, сильно болела ушибленная во время падения нога. Но это ее беспокоило меньше всего. Теперь она думала о том, что Епифана по-видимому заберут и надолго, а они со Спирькой останутся без гроша денег и без единой зернинки хлеба. Деньги, какие были Епифан прихоронил так, что ни один черт не сыщет, а сказать, где они – не скажет, не об этом теперь его думы. Со страхом и природной женской жалостью вслушивалась она в разговор и чувствовала, как по всему телу проходил судорогой мелкий озноб. Один глаз у Марии заплыл, на руках и ногах набухали кровью следы нагайки.
– Бил как скотину? – пристально оглядев хозяйку, спросил начальник.
– Не-е, бить не бил, так, постращал маненько. Хлебушко сегодня у нас весь забрали до зернышка, вот он и осерчал на меня, зачем, дескать, я давала.