Василий Немирович-Данченко – Близнецы святого Николая. Повести и рассказы об Италии (страница 24)
Морони особенно ценил Этторе еще и потому, что тот не гнался за деньгами. Старый импрессарио терпеть не мог расставаться с розовыми бумажками «banco nazionale».
– Ты знаешь, – подмигивал он Брешиани, – ведь я до сих пор должен твоему отцу. Я уже и тогда составлял труппы. Ну, пригласил его. Две тысячи лир за выход… В Америку. Теперь ему мало этого, а тогда хорошо было. Надо сказать правду, много я на нем нажил, хоть и не жалел денег на рекламу и клаку. В Америке без этого нельзя. У меня, если верить моим молодцам, писавшим в газетах, на великого Карло и дикие индейцы нападали и сколько раз он задыхался в объятиях боа – констриктора и представь себе: не умея плавать, ведь он и теперь не умеет?
– Да.
– Ну вот, а ведь это не помешало ему в страшную бурю посреди Тихого океана (это у меня было даже красками нарисовано на афише) спасти молодую американку из разъяренных волн. Я даже со сцены показывал ее, молодую американку. Обыкновенно моя жена играла эту роль. Тогда было сильно аболиниционистское движение[45]. Я особого негра держал в труппе. И в каждом новом городе, где мы играли, я выводил его на сцену в цепях, и старый Брешиани освобождал его перед публикою. «Иди! Отныне ты равен каждому из нас. Железо цепей не посмеет коснуться образа и подобия Божьего!» Нужно отдать справедливость твоему отцу, он удивительно произносил это. Даже меня, хоть я сто раз слышал ту же фразу, она заставляла дрожать с ног до головы. А что делалось с театром, этого и описать нельзя. Мы его сорок два раза освободили, этого негра!
– Куда он делся потом?
– А как мы добрались до Южных Штатов, так его уже нельзя было освобождать, потому я его и продал на одну плантацию. Ну, разумеется, всё это шарлатанство допускалось только до того момента, как поднимется занавес. Тут уже конец. У меня при поднятии занавеса театр даже и в Америке был храмом. Только, знаешь, кончили мы наше tournée, мне и жаль стало за последние пять спектаклей платить великому артисту, тем более что он сам мне объявил: «Я больше с тобой, Морони, не поеду»! Почему, спрашиваю? «А потому, что для меня ты теперь слишком мелок»… Ну, я его и наказал на десять тысяч франков… Он о них и забыл, пожалуй!
XVI
Этторе весь ушел в новую роль.
Она ему спать не давала. Случалось ему проснуться ночью, и уж не смыкать глаз до утра. Он перечитал все, что нашел в общей литературе о Велисарие[46] и теперь измучился, представляя себе эпоху, со всеми ее подробностями, да так, чтобы совершенно слиться с нею, думать, как думали в то время, найти нечто недосказанное историками, но неожиданно освещающее и людей, и нравы далекого от нас мира.
Подушка давила ему голову, одеяло казалось невыносимым игом. Он вскакивал с постели и часами ходил из угла в угол, повторяя роль, придумывая положения, и во мраке ярко представляя сцену со стороны и себя на ней. Надо отдать ему справедливость, он не дошел еще до высокомерия отца, всё сводившего к собственной особе. Этторе оставлял себе настоящее место в монтировке пьесы и выдвигал вперед массы, которые он сам брался обучить к спектаклю. Он выпросил у молодого автора согласие изменить кое – что и с жаром работал над рукописью. Это были родовые боли творчества, и мало – помалу из бледного и бесцветного сценариума перед ним выдвинулись живые люди с своими особенностями и настроениями. Этторе с ними говорил, как истинный Велисарий. Он весь перенесся и душою и телом в воплощавшийся перед ним призрак византийского полководца. Не было детали, которую он бы не обдумал, и, разумеется, не Фаэнце судить такого артиста, если бы ей удалось его видеть. Накануне одной из последних репетиций, – пьеса была новая и Морони согласился на семь таких (старые он ставил с двумя, а случалось и с одной), – когда Этторе пришел в театр, там все были смятены и взволнованы.
– Что с вами? – спросил он у статиста.
– «Велисарий» не пойдет.
– Почему?
– Спроси у Морони.
– Да Морони тут при чем же?
– Как при чем? Ты один ничего не знаешь?
– Да что мне знать?
– Без тебя «Велисарий» невозможен. Не Фаготти же будет играть его.
– Я от роли не отказался?
– Да ты смотрел объявление у двери?
– Нет.
– Поди и прочти..
Этторе быстро вернулся. Поперек через всю афишу о «Велисарии» шла наклеенная красная полоса. На ней значилось: «Драма "Велисарий» отменяется и вместо нее дается "Смерть или честь" с знаменитым артистом Фаготти. Затем в следующей строке: «Импреза[47] с глубоким прискорбием объявляет, что любимец публики (следовал псевдоним Брешиани) внезапно оставил труппу по обстоятельствам семейного характера».
Молодого артиста как громом сразило.
Так готовиться, так мучиться и для чего? Наконец, что могло со вчерашнего дня случиться? На одно мгновение у Этторе мелькнуло: не интрига ли? Но кому же идти против него? Да и Морони, у которого он играл даром, не поддался бы ни на что. Он вернулся на сцену.
– Где Морони?
– У себя в бюро.
«Бюро» было уголком коридора, отгороженным дырявою кулисой.
«Старый мошенник» сидел там в пыли и грязи, – совсем крыса в норе. Тут и пахло мышами. Стол, на столе свеча в фонаре для безопасности; стекла его захватаны. Какие – то счета, сломанный театральный меч и колпак дожей. Издали его скорее можно было принять за ветхий, штопанный – перештопанный чулок.
– Этторе!
– Послушайте, что случилось? Как вы смели, не спросясь меня…
– Погоди… погоди… Ты знаешь, как я тебя люблю… Как я ценю тебя! Еще бы, ты мне не стоишь ни копейки, а публика так валом и валит. Где другой такой артист? Ты мне дорог, как сын… Но не могу же из – за тебя я заплатить десять тысяч франков. Ведь и вся Фаэнца таких денег не стоит.
– Какие десять тысяч?
– Поверенный твоего отца заявил, что если ты будешь у меня играть еще, то он немедленно наложит арест на мое имущество… А у меня для средневековых трагедий одних мечей и алебард тысячи на две. Не могу же я своих артистов без штанов выпустить в костюмных пьесах. Пойми это. И потом ты знаешь, мне неудобно ссориться с твоим отцом. Съезди к нему, объяснись, и тогда милости просим. Библейский «padre» так не встречал блудного сына, как я тебя встречу… И притом какую мы афишу закажем! Впрочем, вот и тебе письмо. Должно быть, из дому. На конверте клеймо «Cernobbio»[48]. Там ведь у вас своя вилла? Счастливые люди! Я вот пятьдесят лет гадости делаю, а у меня не только виллы, а того и гляди, что последние лохмотья опишут…
Этторе взял письмо, прочел и, весь бледный, опустился на стул около.
– Ну, что? – с участием обратился к нему импресарио.
– Ничего.
– Как ничего?
– Так… От матери…
Та его заклинала всем святым скорее вернуться в семью: никому нет покоя дома. Отец страшно оскорблен чем – то и навсегда закроет двери для Этторе, если он сейчас же не бросит и Морони, и Фаэнцу. «Старик говорит: "у меня не будет сына", а ты знаешь его характер: что он скажет, то и исполнит…» Этторе понял, как дорого его матери стоили эти строки. Сколько слез она пролила, прежде чем вырвать сына из его рая. Но, очевидно, иначе нельзя…
– Надо ехать.
– Да. – Морони подмигнул ему. – А как же насчет неустойки?
– Какой?
– А у тебя в контракте…
– Да ведь я… я не сам ухожу, а вы меня гоните.
Морони побарабанил пальцами по столу.
– И половину не заплатишь?
– Нет. Если хотите, я останусь.
– Ну, уж Бог с тобой, поезжай. Я твоего старика знаю, с ним тоже разговаривать! Ты уломай его и возвращайся скорее. Ведь не Фаготти же играть Велисария. Ну, какой он Велисарий?! Тот бы его к себе в трубачи не взял. Сейчас спрашивает меня: «Чем я не Велисарий?» Выпятил грудь, руки расставил локтями врозь. Кривую ногу вперед… Велисарий!
Этторе вернулся к себе, собрал вещи и в тот же вечер через Болонью и Милан поехал домой. Он хорошо знал, что ему предстоит объяснение с отцом. Если бы не мать! О, он прямо сказал бы великому артисту: «Ты можешь запереть двери передо мною, это твое право и, поверь, не я постучусь в них. Свет громаден. Я найду в нем дело и счастье. Мне не надо твоих денег. Если ты боишься за свое имя, возьми его. Этторе Брешиани умрет, а до другого – Томассини или Грамола тебе ведь никакого дела нет. Никакого!»
Но мать, мать? Она не уйдет от отца, не покинет его, а у нее только радости, что Этторе да Эмилия. Эмилия скоро уедет во Флоренцию, и старуха останется одинокой, не согретой ничьей лаской.
Он молод, он еще может ждать! Надо принести себя в жертву. Не на словах же он любит мать… Да может быть, объяснение с отцом окончится нежданно хорошо. Не настолько же мелочен гениальный Карло Брешиани, чтобы оскорбляться тем, что его сын вместо инженера сделался маленьким артистом. Ведь и Карло начинал с того же. Не сразу ему, не с первого дебюта поднесли лавровый венок? И ведь Этторе ничего – ничего не требует от родных. Он просуществует как – нибудь. Пропадет, – туда ему и дорога. Значит ни на что и не годится… Судьба справедлива, она топит слепых котят. Сильные и талантливые люди всегда пробиваются вперед. Не так их много, чтобы правда жизни допускала их гибель.
Ах, если бы отец добровольно отпустил его… «Ты меня не знаешь, и я тебя не знаю!» Ведь он никогда не питал нежности к сыну. Его рука ни разу с теплой лаской не коснулась головы Этторе. На самом деле, как бы это было хорошо: «Я тебя не знаю – и ты меня не знай тоже, простимся и забудем друг о друге».