Василий Молодяков – Валерий Брюсов. Будь мрамором (страница 19)
«Ему удалось, — писал Измайлов пятнадцать лет спустя, — избежать того скучного для писателя периода, когда он идет посередь улицы в огромной толпе, маленький и незамечаемый. Брюсова заметили сразу, хотя тогда еще он был немногим выше других в толпе, и у него не было лица, приковывающего ласковое внимание или любопытство»{48}.
Глава пятая
«Полдень Явы»
Весной 1894 года Брюсов задумался об авторском сборнике: в тетрадях появились заглавие «Les chefs d’œuvre» и эпиграф: «Огонь горит, но пламя часто исходит с дымом. Фома Кемпийский». Особое значение он придавал композиции и архитектонике, о чем позднее писал в предисловии к «Urbi et orbi» (1903): «Книга стихов должна быть не случайным
Считается, что именно здесь Брюсов впервые сформулировал свое понимание «книги стихов», однако эта концепция возникла у него десятилетием раньше. Еще в пьесе «Проза» (1893) поэт Даров говорил: «Многие не поймут и этого нововведения, чтобы сборник стихотворений составлял одно целое, как роман или поэма. Да, каждое стихотворение связано с прежним, готовит следующее, пока все не разрешится последним чарующим аккордом». 25 августа 1895 года Брюсов писал Перцову о «Шедеврах»: «Умоляю Вас, читая ее, — читать все подряд, от предисловия к содержанию включительно, ибо все имеет свое назначение, и этим сохранится хоть одно достоинство — единство плана. ChdO […] цельный сборник, с головой, туловищем и хвостом, — так их должно и рассматривать»{1}.
История четырех изданий «Шедевров»: отдельных (1895; 1896), в первом томе собрания стихов «Пути и перепутья» (1908) и в первом томе «Полного собрания стихотворений и переводов» (
Второго мая 1895 года «Шедевры» были дозволены цензурой и отнесены в недорогую типографию Э. Лисснера и Ю. Романа в Крестовоздвиженском переулке[14]. Лето Брюсов проводил на даче в Хорошеве — занимался с сестрами, гулял с ними в лесу или играл в крокет, сочинял стихи и строил грандиозные планы: издать четвертый выпуск «Русских символистов» и «Юношеские стихотворения» с автобиографией, закончить два романа, драму и переводы Эверса, написать поэму «Атлантида» и обзор «Русская поэзия в 1895 году», не говоря об университетских работах. Тетради наполнялись заметками, но дальше этого дело не шло. Кроме редких поездок в Москву для встреч с друзьями главным развлечением служила переписка с Курсинским, проводившим лето в Ясной Поляне. Брюсов взялся представить в цензуру первую книгу его стихов «Полутени», для чего собственноручно переписал ее, попутно сообщив автору ряд замечаний{3}.
Вышедший в последней неделе августа тиражом 600 экземпляров, сборник «Шедевры» — в скромной шрифтовой обложке и со старомодными виньетками, которые типография предоставила бесплатно, — включал «лирические поэмы» (авторское определение) «Осенний день» и «Снега», за которыми следовали 25 стихотворений, составивших разделы «Криптомерии», «Последние поцелуи» и «Méditations». Первая из поэм была совсем не по-декадентски посвящена «Мане». «…„Вечность“ и „Маня“ — сочетание довольно парадоксальное», — заметил Д. Е. Максимов{4}. Адресат — купеческая дочь Мария Павловна Ширяева, третья героиня «Рокового ряда», «девица ужасно набожная», с которой Валерий Яковлевич весной и летом 1894 года ходил по церквям и монастырям.
Поэме предшествовало велеречивое предисловие, фразы которого звучали как декларации, но были мало связаны друг с другом. Наибольшее внимание привлекла концовка: «Сhefs d’œuvre — последняя книга моей юности; название ее имеет свою историю, но никогда оно не означало „шедёвры (так! —
Раздел «Криптомерии» открывался сонетом «Предчувствие», первая строка которого была не менее революционной, чем «бледные ноги»:
Едва ли не единственным, кто сразу же оценил его значение, был Лялечкин: «Ваш экзотический сонет поистине шедевр, и если в вашей книжке будут только подобные стихи, то название ее совсем не будет преувеличенным» {6}. «Никто в то время не понял, — констатировал пятнадцать лет спустя теоретик и историк символизма Эллис (Лев Кобылинский), — что нужное, долго и смутно ожидаемое слово найдено и выкрикнуто; пусть этот выкрик был дерзок, наивен, исполнен противоречий и недостаточно „солиден“, пусть среди первых опытов наших „символистов“ многое было слабо, но все же знамя было выброшено»{7}.
За «полднем Явы» следовали раздумья индийской девушки «на журчащей Годавери», гигантские каменные статуи острова Пасхи, жрец, божеством для которого является «далекий Сириус, холодный и немой», гондолы, прокаженные. Критика увидела в этом лишь декадентские выходки, хотя простила бы подобные темы и образы парнасцу Майкову или, скорее, его эпигонам вроде Владимира Лебедева. Брюсову не прощалось ничего, хотя экзотика была взята им из географических и естественнонаучных журналов, а не из «мечтаний опиомана». Поэтому второе издание автор снабдил примечаниями. Однажды он получил по почте издевательское послание за подписями «Мимозно-орхидейная хризантема», «Поярково-оранжевый Скорпион» и «Кисловато-просвечивающий Хамелеон» со стихами{8}:
намекавшими на строки из стихотворения «В ночной полумгле», которое перекидывало мостик от «Криптомерий» к «Последним поцелуям»:
Приняв замечание анонимов к сведению, Брюсов при переиздании озаглавил стихотворение «Ваувау» и пояснил: «Ваувау — явайское название обезьяны оа (Hylobates leuciscus) из рода гиббонов». Трудно сказать, какой вариант выглядел более вызывающим: первый, без пояснений, или второй, указывающий на то, что никакого декадентства здесь нет, а есть лишь то, чего не знают обыватели.
Самым большим дерзанием — или дерзостью? — стали эротические стихи. «Эротика „Шедевров“ оказалась в опале и была подвергнута критической анафеме», — заметил В. С. Дронов{9}. Наибольшим цензурным преследованиям она подверглась в семитомнике 1973 года, где из окончательного варианта небольшой по объему книги были исключены пять стихотворений и одна поэма, так что полностью ее можно прочитать только в дореволюционном издании.
Отмечая в этих стихах влияние Бодлера, Д. Е. Максимов усматривал здесь предвестие блоковского «страшного мира» задолго до Блока, с элементами «социальной чуткости», пояснив: «Эротическая поэзия представляла собой тот участок, где борьба Брюсова со „страшным миром“ принимала исключительно ожесточенные формы и где успех часто переходил то на одну, то на другую сторону. […] Эротика „страшного мира“ не пощадила творчества Брюсова и глубоко отпечатлелась в его лирике»{10}. На мой взгляд, социального здесь нет, одна сплошная эстетика, смесь литературных впечатлений от Бодлера с житейскими впечатлениями от соседства с «московской Субуррой». Приведу свидетельство Станюковича, которое можно считать реальным комментарием к «Фантому»: «Из темных ворот, из подвалов, из черных зловонных нор выползали сиплые, опухшие женщины. Они ссорились, ругались истово, хватали за рукава проходящих, предлагали за гроши свое дряблое тело»{11}. Соглашусь с другим замечанием Максимова: «В эротических стихах Брюсова можно найти немало болезненного и мучительного, но игривости, скабрезности, внутренней нечистоплотности, легкомыслия, двусмысленности, нарочитости — всего того, что является главным признаком порнографии, — в них найти невозможно»{12}.