реклама
Бургер менюБургер меню

Василий Маклаков – Власть и общественность на закате старой России. Воспоминания современника (страница 10)

18px

Было и другое последствие. Нападки реакции на учреждения 1860-х годов идеализировали их в глазах передовой части русского общества. Работа в них становилась идейной миссией. Она стала труднее. И прежде данные реформами права казались часто урезанными и стесненными; на это прежде громко указывали, старались права свои расширять, не боясь столкновений; общественные деятели рисковали только собой. Теперь, когда увидели, насколько это опасно для самих учреждений, поняли, что надо не критиковать, не осуждать, а беречь то, что имели. Началась в обществе эра благоразумия, осторожности, компромиссов и уступчивости. Это вызывало со стороны нетерпеливых и щепетильных людей нарекания и осуждения. Но эти скромные деятели спасали то, что было можно спасти.

Спор за сохранение реформ был единственной политической темой нашей печати. О движении вперед молчали; о конституции могла свободно говорить одна «реакция». Либерализму приходилось не поддаваться на провокацию правых, не позволять себе даже намека, что когда-нибудь самодержавия в России не будет; действительно, о конституции при Александре III серьезно никто и не думал. Было легче представить себе в России революцию, чем конституцию. Вопрос о ней с очереди был окончательно снят.

Находились отдельные горячие люди, которые думали о революции и пытались идти к ней другими путями. Но эти пути явно заводили в тупик. Прошло время, когда Исполнительный комитет мог не бояться быть смешным, ставя государю условия для прекращения террора[122]. Революционная деятельность теперь не кончалась, а начиналась арестом и ссылкой. К пострадавшим относились с уважением, как к героям и жертвам, но деятельность их в глазах всех была бесполезной. Политическое значение этих людей и методов восстановилось только позднее.

Восьмидесятые годы естественно были душны для тех, кто привык к 1860-м годам. В наше время не было порывов вперед, «завоеваний» и даже мало надежд. Либеральному меньшинству приходилось вести малозаметную мелкую работу, отказавшись от высоких задач. А у широкого общества ослабел интерес ко всякой политике. Оно занималось своими делами, добивалось личных успехов на существующих поприщах и не думало о борьбе с государственною властью. Александр III к концу своей жизни стал популярен. Вреда, который он принес России, тогда не замечали. А успокоение ставили в заслугу ему. А между тем жизнь не останавливалась; во время реакции продолжалось перерождение русского общества. На сцену появлялось поколение, которое не знало Николаевской эпохи и ее нравов. Реформы 1860-х годов, освобождение личности и труда приносили свои результаты. Расслаивалось крестьянство, богатели города, росла промышленность, усложнялась борьба за существование. Настоящий рост общества не нуждается в драматических эпизодах. Так в серую эпоху 3-й и 4-й Дум[123], а не в бурные 73 дня 1-й Государственной думы[124] укоренялся в России конституционный порядок. Ни идеи Каткова и Победоносцева, ни самодержавная власть Александра III не смогли заставить русское общество отказаться от преследования своих интересов и уверовать, что оно живет только для того, чтобы процветало «Самодержавие, православие и народность». Рядовое общество думало о себе, своих удобствах и предъявляло к власти свои требования. Не профессионалы-политики, а простые обыватели стали практически ощущать дефекты наших порядков. Неограниченное самодержавие было возможно при крепостном праве и 130 тысячах «даровых полицмейстеров»[125]; оно могло сохраняться в переходное время, когда крестьяне еще ощущали себя особым низшим сословием, а на образованный класс смотрели как на господ. При 80-миллионном населении на всю Россию и при низком standard of life[126] управление могло быть по силам старому аппарату. Но по мере роста культуры, размножения населения, накопления богатств и осложнения жизни он должен был совершенствоваться и приспособляться к новым задачам. Этого он не сумел и этим показал свою неумелость. Но это наступило позднее. В 1880-х годах реформы 1860-х годов только начинали последствия свои обнаруживать. Там, где все идет нормальным путем, где нет революции, которая как землетрясение погребает целые пласты населения, там продолжается параллельное существование того нового, что уже родилось, и старого, что еще не умерло. В новом демократическом строе, созданном 1860-ми годами, старина еще не исчезла с ее типами, нравами и отношениями. Русской жизнью еще владели старые привычки, и на ней лежал налет спокойствия, барской лени и благодушия; новая жизнь только пробивалась сквозь старую. Это давало 1880-м годам особенный их отпечаток, который исчез позднее уже на наших глазах. И я еще вижу его сквозь свои детские воспоминания.

Глава II. Старшие

Мое детство и юность протекли в Глазной больнице, типичной для старой Москвы и России. Кто ее не знал? Не нужно было говорить извозчику ее адреса. Долгое время она была единственной для Москвы и заменяла университетскую клинику, пока в 1890-х годах не возник на частные средства клинический городок на Девичьем.

Больница была в свое время создана тоже на частные деньги. Знаменитый богач Александровской эпохи Мамонов пожертвовал на устройство больницы площадь в самом центре Москвы. Она занимала целый квартал между Тверской, Мамоновским, Благовещенским и Трехпрудным переулками. Часть земли от Трехпрудного переулка была позднее отчуждена, но и без нее владение было громадно. Соседний с нею участок тот же Мамонов пожертвовал Благовещенской церкви. На него выходили больничные окна. Помню войну между церковью и больницей. Церковная земля оставалась проходным пустырем с Тверской на Благовещенский переулок. Но к своим правам церковь относилась ревниво. Священники запрещали открывать больничные окна и тем более вылезать через них на церковную землю. Часть окон нашей квартиры выходила сюда. Из шалости мы, дети, это делали. Священники грозили наши окна заделать. При нас происходили совещания доморощенных адвокатов: имеем ли мы право окна отворять, а священники имеют ли право их заделать? Никто этого точно не знал. Священники кончили тем, что насадили ряд тополей перед самыми окнами, чтобы закрыть от нас свет. Все это характерно для времени, когда богатств было так много, что использовать их не умели, но из-за них все-таки ссорились; когда никто не знал границ собственных прав, не умел их защищать и сражался домашними средствами.

На больничной земле стояло несколько зданий, но большая часть земли оставалась под двором и садами. Сад тянулся от самого Мамоновского переулка до Благовещенского. Посреди зданий был большой двор с часовней для покойников в центре. Кругом часовни было так много земли, что на дворе как на ипподроме можно было проезжать лошадей. А больничный священник, отец Георгий Соловьев так любил конское дело, что сам этим занимался к соблазну больных.

Земельное владение больницы представляло позднее колоссальную ценность, но в старое время стоило мало. Как в первобытном государстве предпочитали платить служилым людям землей, а не деньгами, так во время Мамонова Глазную больницу было легче снабдить ненужной землей, чем капиталами. Земля долго лежала втуне, в ожидании спроса, и ее можно было использовать только натурой. Весь персонал больницы, от высших до низших, имел в ней квартиры. В помещениях не было недостатка. Смешно было бы говорить о жилплощади. Мы сами были примером. Мой отец поступил в больницу еще холостым. По мере того как росла наша семья – а нас было восемь человек детей, – увеличивали нашу квартиру в разные стороны, проламывали стены, новые помещения присоединяли к прежней квартире, из кладовых под сводами делали комнаты; кроме фасада на Тверскую мы получили фасад еще на церковную землю. Места в больнице было достаточно еще для многих новых квартир. Оставались, кроме того, кладовые, подвалы, склады, в которых ничего не помещалось. Целый этаж был отведен под номера для больных, которые не хотели лежать в общих палатах. Этих номеров было так много, что большая часть их оставалась пустыми; во время перестроек и заразных болезней нас туда переводили. Позднее, когда земля стала дороже, стало ясно, что если главное здание по Тверской обратить в доходный дом, то можно было бы на месте ненужного сада и двора построить великолепную больницу по последнему слову науки. Но такой план превышал энергию распорядителей, а может быть, противоречил традициям, как план Лопахина в «Вишневом саду» разбить имение под дачи. Больница дожила до революции в том виде, в каком я ее помню с самого детства, с садами, допотопными постройками, с глубокими сводами, с толстыми стенами, которых нельзя было бы прошибить шестидюймовыми пушками, с широчайшими лестницами, но зато без центрального отопления, с печами, топившимися дровами, для которых был устроен целый дровяной склад в центре владения; долго у нас не было проведенной воды и канализации. Помещались мы на главной улице города. Мимо наших окон весной тянулись роскошные выезды на катанье в Петровский парк; тут проходили коронационные шествия[127]. Каждую весну здесь шли с музыкой и барабанным боем войска на Ходынку, а летом с 6 часов утра по Тверской начинались мычанье коров и свирель пастуха. Это московское стадо шло за заставу.